Выбрать главу

Новая же белинковская книга, посвященная Олеше, увидела свет только «далеко от Москвы», если воспользоваться названием рома­на Василия Ажаева, — в одном из сибирских журналов и все равно вызвала скандал.

Вскоре, отправившись с женой в туристическую поездку, Арка­дий сумел перебраться из Югославии в Италию и стал невозвращен­цем. Умер после автомобильной катастрофы — случайной ли, Бог весть...

Вспоминая студенческие годы, думаю: не спас ли нас с Борисом Куняевым уход в армию от участи вышеупомянутых однокашников?

И памятные гудзенковские строки кажутся говорящими уже не толь­ко о фронтовых событиях:

Снег минами изрыт вокруг

И почернел от гари минной.

Разрыв! — И умирает друг.

И значит, — смерть проходит мимо.

Сейчас настанет мой черед...

«Разрывы» раздавались и в кругу других моих знакомых. Еще в начале 1942-го был арестован работавший в Радиокомитете Влади­мир Адамович Федорак, муж гимназической подруги моей матери— Нины Анатольевны Герман, актрисы и режиссера детского радиове­щания. Несколько месяцев все мы томились неизвестностью, ходи­ли сначала в тюрьму на улице Матросская тишина, потом в Бутырки, пока однажды, сделав очередную передачу, не получили не сразу нами понятый, но потом вселивший некоторую надежду ответ: «Все получил в порядке». И действительно, вскорости Владимира Адамо­вича выпустили. По тем временам он вроде бы отделался легким ис­пугом, но кто знает, насколько происшедшее сократило его жизнь!

Те месяцы, которые я успел провести в институте, были полны чувствительных ударов по моему «авторскому» самолюбию. И на семинаре Сельвинского, и у Асеева вирши мои были жесточайшим образом раскритикованы. И справедливо!

Свет не без добрых людей: во время этого страшного разгрома тихо сидевший среди семинаристов военный вдруг сказал: «А мне понравились вот эти строки: «... Стояли леса, воды набравшие в рот»! Это был недавний наш студент Федор Траубе-Курбатов, «гостивший» в институте и вскоре погибший на фронте. Видимо, он привнес в мои немудреные строки свою собственную память разведчика — о настороженной лесной тишине и пронизывающей сырости... Наверное, я не мог скрыть своей растерянности, если среди новогод­них шуток были и переадресованные мне Набоковым известные есе­нинские строки:

Мне грустно на тебя смотреть.

Какая боль, какая жалость...

В эти же трудные для меня месяцы сложились добрые отношения с преподававшим у нас известным лингвистом Александром Алек­сандровичем Реформатским, покорявшим живостью, юмором, спо­собностью откликнуться на все, чем мы жили, скажем, на только что появившийся пастернаковский цикл стихов «На ранних поездах».

Когда я ушел в армию, мы с А.А. даже переписывались, и в моих длинных посланиях он — быть может, из педагогических соображе­ний? — находил какие-то литературные достоинства (так, несколько строк о Петре І и России, как он уверял, понравились ему чуть ли не больше, нежели знаменитый роман Алексея Толстого!).

Нелегко мне было расставаться с домом на Тверском бульваре, с однокашниками, с тишиной библиотечных залов Ленинки и чи­тальни ВЦСПС, находившейся в Доме Союзов, где было потеплее. Характерна наивная жалоба в одном стихотворном письме:

Я не могу писать тебе

О том, что душу лихорадит:

Все эти месяцы — пробел

В моих студенческих тетрадях...

                            Я не могу писать о том,

                            Что голод книжный ненавистен,

                            Что шорохи иных листов

                            Я часто слышу в шуме листьев...

Начались другие, солдатские «университеты», куда суровее...

В июле 1945 года я вернулся из госпиталя.

Можно сказать — к разбитому корыту. Мать находилась в заключении; правда, была вскоре амнистирована. И без того небогатое существование вовсе поредело. Пенсия по инвалидности выглядела нищенской — 90 рублей в месяц, а когда я стал получать повышенную (Грибоедовскую) стипендию (400), ее уполовинили. Не­сколько же лет спустя, в 1951 году, я, как и многие другие, был сов­сем снят с инвалидности: достаточно, мол, получаемой зарплаты!

До того, как стать Грибоедовским стипендиатом, я вообще... не был восстановлен в своих студенческих правах! В ту пору институт возглав­лял один из «классиков» советской литературы — Федор Гладков, про­славившийся романом «Цемент». Человек совсем неплохой, но, увы, непомерных амбиций, пытавшийся тягаться с самим Горьким, он за­вел в институте свои порядки, порой граничившие с самодурством (на­пример, велел убрать портреты Маяковского и Шолохова). В частнос­ти, вместо того чтобы просто, как то надлежало, вновь зачислить в сту­денты вернувшихся с фронта, стал тому препятствовать: дескать, еще надо выяснить, достойны ли они учиться в «его» институте, и не новое ли это «потерянное поколение», наподобие того, о котором много писа­ла западно-европейская литература после первой мировой войны!