Пришлось мне поступать заново, — то есть предъявить свое «творчество», принести несколько стихов, которые урывками сочинялись в армии. Были они невысокого качества. Но не в этом дело: рецензировавший их поэт Сергей Обрадович, соратник Гладкова по «пролетарской» литературе 20-х годов, усмотрел в них упадочные мотивы, пессимизм. Не обошлось даже без прямой подтасовки или, в лучшем случае, небрежности. В одном из стихотворений шла речь об убитой снарядом на ленинградской улице девочке, у которой, лежащей на мостовой, «грудь приподнял ранца черный, плоский горб». Обрадович же писал, что это у меня, автора, в прошлом — «черный плоский горб солдатского ранца», — меж тем таковой амуниции у нас в помине не было, был вещевой мешок, в просторечии «сидор».
Возможно, волей-неволей Обрадович шел навстречу настроениям Гладкова («потерянное поколение»!). Много лет спустя я узнал, что столь же предвзято оценил он даже стихи прекрасного, но преследовавшегося чиновниками от литературы, в частности Владимиром Ставским, поэта Дмитрия Кедрина незадолго до его гибели. Была, кстати, среди отрицательных отзывов о кедринских стихах и рецензия Е.Ф. Книпович.
На выручку мне пришел А.А. Реформатский, написавший записку в Комитет по делам высшей школы профессору Михаилу Степановичу Григорьеву. В 20-х годах одну из его работ Реформатский жестоко раскритиковал, но в его порядочности не сомневался. И не ошибся: Михаил Степанович заступился и «внедрил» меня обратно в институт, воспользовавшись своим «сановным» положением (увы, через несколько лет какая-то семейная драма тяжело повлияла на его «карьеру», и я позже видел его сильно постаревшим и согбенным).
Принял во мне участие и друживший с Реформатским другой знаменитый лингвист Григорий Осипович Винокур, живший по соседству со мной на Арбате. Он устроил мне небольшой приработок в возглавлявшейся им редакции Словаря языка Пушкина.
У старшей дочери Григория Осиповича Тани был роман с моим близким школьным приятелем, правда, ко времени моего возвращения в Москву уже подходивший к концу и чуть было не закончившийся ее самоубийством. После этой злосчастной попытки мне стало трудно бывать у Винокуров, о которых у меня сохранились самые добрые воспоминания.
Милую и смешную нотку в их семейную атмосферу вносила младшая дочь Надя, по домашнему прозвищу Чепчик. Она мечтала стать композитором и уже сочиняла оперу, где к общему веселью фигурировал «хор аспирантов». Оно и понятно: последних что в доме Винокуров, что в доме Реформатских перебывало немало. Ученые отдавали им много сил и времени, да и просто дружили со своими питомцами.
Григорий Осипович был — или, во всяком случае, казался мне —- более сдержанным и «академичным», хотя мог внезапно покинуть свой маленький кабинет и присоединиться к компании Таниных приятелей, подпевая им: «Не тревожь ты меня, не тревожь...» («новорожденная» тогда песня Исаковского).
Реформатский же вообще непрочь был поозоровать и припомнить песенку или стишок довольно фривольного содержания. А когда десятилетия спустя мы хоронили его на Востряковском кладбище (Винокур умер вскоре после войны), то даже у могилы невольно улыбнулись, когда его былая ученица припомнила полученную от «мэтра» в Татьянин день открытку:
Я сегодня встану рано,
Выпью водки, закушу...
— За которую Татьяну? —
Сам себя потом спрошу.
Особенно часто бывал я первым мирным летом в бедной и безалаберной, но родственной и близкой мне семье Стариковых, занимавшей большую, но, тем не менее, тесную для нее комнату в маленьком, да и носившем название Малый Каковинский, переулке близ, увы, уже исчезнувшего Новинского бульвара, от которого одно название осталось.
Здесь тоже бывало многолюдно: Катины подруги и приятели по школе дополнялись, а частично и оттеснялись новыми, университетскими, свои друзья появились у Алеши, вскоре подоспели и Лелькины поклонники. Кто увлеченно предавался танцам под две-три заигранные пластинки («О, Санта Лючия!» — сразу возникает в памяти вместе с шарканьем подошв по полу), кто довольствовался разговорами, смехом, легким флиртом.
Однокурсницей и подругой Кати была и Лида Грибова. До сих пор шестьдесят лет спустя некоторые мотивы Пятой симфонии Чайковского неотделимы для меня от воспоминаний об августовских, уже немного сумеречных сокольнических зеленых улицах, по которым я, еще слегка прихрамывая, стал частенько провожать Лиду, иногда как раз после концертов, где мы по возможности (довольно ограниченной!) бывали. Помню, с каким чудесным букетом, явно превышавшим эти возможности, забежала Лида к нам в Серебряный переулок поздравить меня с первым «мирным» днем рождения.