Выбрать главу

А на виске две жилки бьются:

Как поступить? Как поступить?

Переступить или вернуться?

Переступить или вернуться?

И решено — переступить!

И «мужественно» входит в аудиторию.

Право, жаль нашей, в том числе и его, кобзевской, молодости, кото­рая так была полна оптимизма, надежд на будущее, доверия к миру.

Но — «кто-то камень положил в ее протянутую руку»!

Помимо громов и молний, гремевших надо всей отечественной духовной жизнью в виде «исторических», как их велеречиво имено­вали в печати, постановлений ЦК партии о литературе и искусстве, залетали в наши аудитории и более мелкие «шаровые молнии». Что за монстры по временам угрожающе возникали на кафедре!

Один Михаил Кузьмич Добрынин со своим курсом истории рус­ской критики чего стоил! Вот лишь один из его лекционных перлов: «Ленин пишет Горькому: «Вы хочете показать... но ваше намерение...». И такой человек не только преподавал, но и восседал в печальной па­мяти Главреперткоме, ведавшем театральным репертуаром! Расска­зывали, что, потрясенный добрынинской «логикой» автор какой-то не пропущенной пьесы воскликнул: «Ну так вы и Шекспира запре­тить можете!», и услышал в ответ: «Надо будет — и запретим!»

Того же поля ягоды были и быстро промелькнувший «специалист» по русской литературе, оставшийся в институтском фольклоре как «подполковник Головенченко», и — в особенности — плеяда препо­давателей марксизма-ленинизма, тупо и безграмотно излагавших вы­сочайше утвержденные азы и оживлявшие аудиторию лишь анекдоти­ческими ляпсусами. « ...Пуля Каплан попала вождю мирового проле­тариата в становой хребет», — патетически возглашал М. Леонтьев, а Шестаков, делая экскурс в историю французской революции, сооб­щал, что «целевая установка царя (!) была бежать за границу».

Эти деятели постепенно вытравили с кафедры общественных наук все сколько-нибудь живое — весьма добросовестно препода­вавшую политэкономию Марию Михайловну Кантор и Славу Вла­димировну Щирину, о которой я еще расскажу. Взамен же появля­лись все более зловещие фигуры. Даже после XX съезда там вер­едили злобные и ничем не гнушавшиеся Зербабов и Водолагин. Последний «дружески» предложил взбудораженным докладом Хрущева студентам высказываться откровенно, а потом доложил об ус­ланном по начальству.

Солоно же приходилось в этой обстановке подлинному цвету профессуры! Реформатского шпыняли за приверженность к «буржуазному» методу в языкознании и даже заставляли каяться в грехах (Его коллеге и другу Винокуру «повезло»: успел к этому времени умереть). Александру Леонидовичу Слонимскому запретили вес­ти популярный у студентов спецкурс по «опальному» Достоевскому. Уже нам оставалось довольствоваться его лекциями по русской ли­тературе «золотого» XIX века и более «невинным» семинаром — по драматургии Островского.

Хорошо помню, как А.Л. огорчался, когда в наших докладах (в моем тоже) проявлялась излишняя «социологичность», и темпе­раментно высмеивал ее, взывая к нашей молодости и способности живо чувствовать простую поэзию бытия.

Не скрою: мне приятно, что лет десять спустя, уже незадолго до смерти Слонимского, я сумел хоть в малой мере воздать ему долж­ное в «новомирской» (одной из немногих) рецензии на его книгу о Пушкине. А.Л. трогательно благодарил. Нанести же ему визит я так и не удосужился. Меа сulра...

На подозрении у начальства был преподававший логику философ Валентин Фердинандович Асмус, почитатель и друг Пастернака, в то же время одним из первых оценивший и поддержавший моло­дого Твардовского. Не особенно жаловали и очаровательного Сергея Михайловича Бонди, замечательнейшего пушкиниста. Характерен форменный анекдот, случившийся, правда, в другом, педагогичес­ком институте, где С.М. тоже преподавал. Звонит он радостно та­мошнему декану: «Иван Иванович, извините, я сегодня не приду на лекцию: у меня родилась дочь!» — «Очень жаль», — слышит в ответ «нарушитель трудовой дисциплины».

Вернусь к С.В. Щириной, в пору войны занимавшей в институте совершенно особое место. Руководила она всего-навсего семинаром по марксизму-ленинизму, страстно отдаваясь этому предмету. Но ее роль в нашей жизни определялась не этим.

Тридцать с лишним лет назад, при публикации в журнале писем фронтовиков в институт, я писал: «...Пора сказать о той, кому в боль­шинстве случаев эти послания адресованы. О той, чьими руками снова восстанавливались оборванные войной, разлукой, оккупаци­ей, переездами дружеские связи и даже более нежные привязаннос­ти. О той, наконец, которая в пору, когда безвозвратно исчезало мно­жество ценнейших документов, бережно, до самой смерти (осенью 1968) сохраняла свой удивительный и трогательный архив.