Для послевоенного студенчества Слава Владимировна или, как ее часто именуют в письмах, Слава была просто строгим, но доброжелательным преподавателем... «Фольклор» этой поры даже по-своему «увековечил» ее в шутливых описаниях традиционных «поединков» студента с экзаменатором: «Пускай у Славы практика — зато у нас своя!»
Для студентов же военных лет и фронтовиков она была душой института — горячей, отзывчивой, энергичной.
«Я уверен, — писал ей Борис Слуцкий, — что когда-нибудь мы все поблагодарим тебя... за все, что ты сделала для института».
Боюсь, впрочем, что мы остались перед ней в долгу. И не только в этом отношении: она-то наши письма сохранила, а мы?.. Конечно, в ту пору вроде не до них было. «Но все же, все же, все же...», — как сказано у Твардовского.
И лежит сейчас передо мной одна только изрядно помятая и потрепанная в пресловутом «вещмешке» (солдатском «сидоре» тож) книжечка, а вернее, как гласит подзаголовок ее, «тетрадь стихов студентов Литературного института Союза Советских писателей» — «Друзьям» (Москва, 1943).
...Каким счастливым событием была для фронтовиков нежданная встреча с однокашниками на причудливых путях войны, как мечтали они собраться вместе после победы!
«В ночь на сорок четвертый мы все выпьем вместе», — пишет Борис Лебский в своем письме, оказавшемся последним.
Не знаю, кому принадлежала мысль выпустить книжку, которая стала как бы «заочной» встречей такого рода, но думаю, что без Славы Владимировны тут не обошлось. В самом конце книжки, в последних ее строках, скромно обозначен состав редколлегии: Г.С. Федосеев, Л.И. Тимофеев, С.В. Щирина. Отнюдь не желая умалять вклад, сделанный тогдашним директором института Гавриилом Сергеевичем Федосеевым или Леонидом Ивановичем Тимофеевым, можно безошибочно угадать, кто собирал для книги стихи и хлопотал об ее издании (легкое ли дело в тогдашней Москве!).
Этот «первомайский подарок фронтовикам», — как сказано на титульной странице, — был разослан весной и доставил адресатам радость почти «свидания» друг с другом, «переклички старой институтской гвардии», как выразился Сергей Наровчатов, — и между собой, и с молоденькими «новобранцами» поэзии».«...Знаем, что после всего пережитого, — писал однажды Славе Владимирвне Александр Яшин, — будем богаты на всю жизнь».
Богаты ощущением живой причастности к народной судьбе в ее трагические и торжественные часы, богаты неисчислимым запасом всевозможных впечатлений и наблюдений, коротких встреч и прочных дружб, на которые были так щедры «сороковые, роковые» годы
Есть у Наровчатова примечательное стихотворение:
Не будет ничего тошнее,
Живи еще хоть сотню лет,
Чем эта мокрая траншея,
Чем этот серенький рассвет.
Стою в намокшей плащ-палатке,
Надвинув каску на глаза,
Ругая всласть и без оглядки
Все то, что можно и нельзя.
Сегодня лопнуло терпенье,
Осточертел проклятый дождь, —
Пока подымут в наступленье,
До ручки, кажется, дойдешь.
Ведь как-никак мы в сорок пятом,
Победа — вот она! Видна!
Выходит срок служить солдатам,
А лишь окончится война,
Тогда — то, главное, случится!
И мне, мальчишке, невдомек,
Что ничего не приключится,
Чего б я лучше делать смог.
Что ни главнее, ни важнее
Я не увижу в сотню лет,
Чем эта мокрая траншея,
Чем этот серенький рассвет.
Расслышит ли в этих стихах нынешний, нового поколения читатель не только законную гордость важностью совершенного в войну, но и явственную горечь, что «то, главное», предвкушаемое, чаемое — не сбылось?
Те недавние солдаты, которые в первые мирные годы шумно и весело обживали институтские аудитории, и думать не думали, что они совсем еще не отвоевались, как им тогда казалось.
Пусть их самих еще не накрыл залп «исторических» постановлений, но официозной критикой уже хорошо была пристреляна та дорога, та проблематика, к которой вчерашние фронтовики, естественно, тяготели.
«В каждом из нас, — скажет лет тридцать спустя Григорий Бакланов, —хранилось то единственное, что мы действительно знали так, как не будут знать последующие поколения... Мы несли его в себе».
Было, было, о чем рассказать!.. Но уже громили повесть Казакевича «Двое в степи», душили песню Исаковского «Враги сожгли родную хату», объявляли «фальшивой прозой» фронтовые записки Твардовского «Родина и чужбина» и пеняли ему за «жестокую память» о множестве погибших...