Прохожий, торопящийся ныне по Новому Арбату или проезжающий по Арбатской площади в троллейбусе, не подозревает, что за считанные минуты пересекает место, где некогда был тихий, слегка изогнутый переулочек (мне, шедшему за руку с бабушкой, представлявшийся достаточно длинным) с белой церквушкой, окруженной типичной белокаменной оградой.
Другая же церковь, теперь как-то сиротливо ютящая между Новым Арбатом и Поварской (долго называвшейся улицей Воровского), в те времена со своим окружением, похожим на бывшее и в нашем Серебряном, напоминала знаменитый «Московский дворик» Поленова. И вспоминая это место, я вдруг ощущаю кисловатый вкус росших здесь зеленоватых слив.
Перерублен переулок, перестроен большой дом напротив церкви, в котором прошло детство, и считанные люди остаются в живых из тех, что населяли тогда нашу псевдокоммунальную квартиру.
Десять лет я был там единственным ребенком. О.М. Старикова хотя и опередила тезку — мою мать, на четыре месяца раньше произведя на свет Катю, за которой через несколько лет последовали Алеша с Лелей, но жила уже в другом месте — неподалеку, в Малом Каковинском переулке. Я туда с малых лет постоянно хаживал, минуя исчезнувшую ныне Собачью площадку с крохотным сквером вокруг фонтанчика посередине.
Безотцовщину все жалели и баловали. И тут вспоминаются блоковские заметки о герое поэмы «Возмездие» (а, в сущности — о собственном детстве поэта): «И ребенка окружили всеми заботами, всем теплом, которое еще осталось в семье...». И далее: «Семья, идущая, как бы на убыль, старикам суждено окончить дни в глуши победоносцевского периода...».
Глушь победоносцевского периода... Всё так, но — «О, если б знали, дети, вы холод и мрак грядущих дней!» (все тот же Блок). — Аресты, расстрелы, ссылки, да и просто униженное, преследуемое положение «гнилой интеллигенции» (кстати, само-то презрительное словцо пущено из той самой «глуши», едва ли даже не лично Александром III), препоны дворянским детям в образовании (как в «глуши» — «кухаркиным детям»), с какими в особенности резко столкнулся Иван Михайлович Краевский, да и будущий академик Колюша не совсем их избежал...
Понятно, что в таких условиях «убыль» в человеческих душах, в отношениях между людьми, во внутрисемейной атмосфере росла катастрофически. Отголосок размышлений обо всем этом слышится в ранних стихах Павла Антокольского:
В тот год, когда Вселенную вселили
Насильно в тесноту жилых квартир,
Как жил ты? Сохранил ли память, или
Ее в тепло печурки превратил?
И все же в маленьком «дворянском гнезде» Серебряного переулка еще хватало тепла и друг для друга, и для нас, детей, и оно незаметно повседневно, буднично передавалось, как от бабушкиной руки, держащей на прогулке твою, маленькую.
В прикухонной комнатушке (прежде, вероятно, предназначавшейся для прислуги) доживала век моя прабабушка. Позже родственники, посмеиваясь, уверяли, что я был последней любовью Елизаветы Семеновны. Очень религиозная, привечавшая монашек, она и правнука старалась направить на путь истинный и даже немного в этом преуспела. Во всяком случае, я показывал на изображенного в книге: «А это Серафим Саровский...»
Однако прабабушка вскоре умерла, и на том, видимо, мое приобщение к религии закончилось. Никто из домашних его не возобновлял, хотя верующие среди них были. То ли решили, что не ко времени, то ли вообще не до этого было.
Вот, пожалуй, и первый «слом», выпадение из традиции, о котором писал Гершензон, пусть применительно совсем к другому поколению.
Мама работала фармацевтом в аптеке, и я целые дни проводил с бабушкой. Думаю, что вслед за исчезновением мужа появление у дочери «незаконнорожденного» ребенка было для бабы Юли, «бабули», новым ударом, усугубившим угрюмость ее характера. Характерно, что О.М. Старикова говорит, что никогда не слышала, чтобы она пела, как в молодые годы. Я, однако, помню ее напевающей за работой: «Выхожу один я на дорогу...».
Что-нибудь строча на машинке, она погружалась в задумчивость, так что порой отвечала на обращенные к ней вопросы совершенно невпопад. И два вечно дразнивших меня совсем молодых дядюшки Краевские однажды уверили меня, что она, когда шьет, на сковородке сидит. По их наущенью я в испуге спросил ее, верно ли это. «Да, да, Андрюшенька...», — послышалось в ответ сквозь стрекот «Зингера».