У нас в Серебряном и у других родных и близких знакомых продолжали — без особой огласки, разумеется, — праздновать Пасху и устраивать запрещенную до середины 30-х годов елку. Одновременно меня с другими детсадовцами водят совсем на другие торжества, где звучат — и волнуют — иные песни, чем «В лесу родилась елочка...»:
Товарищи в тюрьмах, в застенках холодных,
Вы с нами, вы с нами, хоть нет вас в колоннах!
Наряду с «Лордом Фаунтлероем» и другими книжками я охотно читал и новые детские журналы, например, такие талантливые, как «Еж». А то вдруг сообщал домашним, что «хочу быть, как Фрунзе», сведения о котором, уже покойном, вычитал из какого-то набора открыток.
Туманно-туманно мерцает в памяти встреча бабули на Собачьей площадке с какой-то знакомой, разговор о голодающих... Что это — 1933-й год, когда мне 9 лет? И не отзвуки ли этих и других, опасливых и неодобрительных упоминании о происходящем, а также анекдотов, виной тому, что на своих именинах я, подогреваемый общим вниманием к себе и заметно избалованный, вылез с каким-то глуповатым «экспромтом» о том, что «Сталин вертит колесо» (эти слова точно помню) и кого-то давит? Присутствующие, наверное, струхнули, но все оказались «на высоте», и никаких печальных последствии моя выходка не имела.
Своим чередом в школе принимают меня в октябрята, затем в пионеры. А поскольку я вскоре стал отличником, то не только помогал «отстающим», но выпускал стенгазеты, побывал и старостой класса, и председателем совета отряда. Помнится, что эти «руководящие должности» льстили и мне, и простодушной бабуле. Смешно сказать, но временами в нас с моим тогдашним приятелем Володей Лекниным даже начинало проступать нечто «бюрократическое». Например, в одном из начальных классов мы додумались «наградить» одного из товарищей самодельной «почетной грамотой»!
Слава Богу, это было скоропреходяще, и мы оставались детьми со всеми свойственными возрасту увлечениями: марки, открытки, футбол, волейбол, шахматы.
К коллекционированию пристрастил меня сосед из верхней квартиры — Иван Михайлович Воробьев, находившийся в каком-то родстве с будущим академиком, историком искусства М.В. Алпатовым. Иван Михайлович был не просто собирателем, но и, видимо, комиссионером. Его комната была забита книгами и разными неожиданными вещами (помню, например, прекрасную модель китайской джонки). Что-то потом из нее исчезало, что-то появлялось.
Марки и открытки перепадали мне и от знакомых и родичей. Так, тетя Леля, работавшая в «Экспортхлебе», как-то принесла греческую марку с изображением Акрополя.
Откуда-то нам с двоюродным братом Алешей Стариковым привалило такое богатство (для мальчишек-то!), как целая серия открыток о русском флоте периода войны с Японией и, что совсем уж удивительно, пожелтевшая газета тех времен, где восхвалялся какой-то ловкий маневр адмирала Рожественского, якобы обманувшего японцев (но даже мы с Алешей знали, что чуть ли не на следующий день русская эскадра, почти все корабли, изображенные на наших открытках, погибнут в Цусимском сражении, описанном в только что вышедшей книге Новикова-Прибоя, которой зачитывались и взрослые).
В футболе я не преуспел (лучше играл в волейбол), а вот в шахматы ухнул с головою. Записался в соответствующую секцию при Доме Пионеров в переулке имени Стопани возле Мясницкой, тогда — улицы Кирова. И так увлекался, что если надо было выбирать между театром и партией в турнире, предпочитал последнюю.
Впрочем, по серьезности и основательности занятий шахматной теорией мне было очень далеко и до учившегося в более старшем классе Юры Авербаха, впоследствии ставшего гроссмейстером, и до ровесника Саши Гуревича, который уже и Юру иногда обыгрывал и вполне мог бы, вероятно, сделать спортивную карьеру, не погибни он на войне, как и другая восходящая звезда — Кондратьев (имени уже не помню), о котором потом с печалью вспоминал руководитель секции известный мастер Юдович, рассказывая об одной его оригинальной дебютной идее, достойной, по словам нашего наставника, чемпиона мира.
Однако я забежал далеко вперед.
В начале 30-х годов дядя Саня был арестован по так называемому делу доктора Никитина.
Дмитрий Васильевич Никитин (1863 или 1874-1960) лечил еще Льва Толстого, потом Горького, после революции бывал у него и в Италии. Несмотря на свою известность, продолжал работать в Звенигороде, где прожил в общей сложности четверть века. Никитину не раз предлагали место в Москве, но он отвечал: «Там и без меня врачей много, здесь я нужнее».