Неудивительно, что, как говорили родные, у деда совершенно изменился характер; он помрачнел и стал неразговорчив. Да и он ли один? Мелентьев приводит в своей книге письмо тридцатых годов от их общего с Никитиным знакомого:
«Дмитрий Васильевич у меня не был и, думаю, едва ли он мог и быть. Уж больно напуган он. А кустов боятся не одни пуганые вороны, а и люди, и люди еще сильнее ворон. Говорю так отнюдь не в укор Дмитрию Васильевичу, отнюдь не в укор».
Господи, до чего же их всех жаль...
Незадолго до того, как дед перебрался под Тулу, умерла от пневмонии его любимая сестра — моя бабушка. Это было, пожалуй, первое мое осознанное большое горе, и у меня некоторое время, что называется, глаза были на мокром месте.
Школа, в которой я учился, бывшая Медведниковская гимназия, находилась на другой стороне Арбата, в Староконюшенном переулке. Там было несколько больших залов, в том числе отличный спортивный, неплохо оборудованные химический, физический и даже географический кабинеты. Среди учителей был один из авторов известного учебника физики Фалеев. Вообще, насколько могу судить, преподавательский состав выглядел довольно сильным. В старших классах математику вели энергичная Софья Александровна Вокач и Антонин Иванович Фетисов, весьма оригинальная фигура как по манере одеваться, так и по живости и даже какой-то почти юношеской лихости, с какой он вел занятия и общался с учащимися. Чувствовался его доброжелательный интерес к нам. Помню, что я даже рискнул показать ему свое стихотворение о Дон Жуане на где-то вычитанный сюжет: герой встречает похоронную процессию и в ответ на вопрос, кого хоронят; слышит свое собственно имя! Жалею, что в трудное послевоенное время не сохранил связей ни с Антонином Ивановичем, обитавшим в одном из ныне снесенных домов на Поварской, ни с импозантным и крайне сдержанным «географом» Николаем Николаевичем Булашевичем, относившимся ко мне благосклонно, поскольку я частенько заглядывал в подаренную мне одним из родичей книгу Элизе Реклю «Земля и люди» и вообще чуть больше интересовался предметом, нежели остальные.
Биологию вела строгая Евгения Николаевна Жудро, по совместительству заведовавшая учебной частью. Обаятелен был историк Дмитрий Николаевич Никифоров, который, горячо жестикулируя, так заразительно рассказывал о поведении афинян в бурные часы истории, что древние греки долго казались мне похожими на этого невысокого лысого человечка. Часть своих слушателей он таки увлек в исторический кружок городского Дома Пионеров, и они перед войной ездили на раскопки в Крым, о чем впоследствии тепло вспоминали (а я-то шахматы предпочел!).
С Дмитрием Николаевичем, жившим в большом доме на Новинском бульваре, напротив знаменитого здания, выстроенного князем Щербатовым. автором известных воспоминаний, я как-то встретился уже в 60-е или даже в 70-е годы и даже имел честь подарить ему свою книгу, после чего получил старомодно вежливое благодарное письмо.
Менее ярко, но тоже увлеченно и добросовестно преподавала литературу Екатерина Смирницкая, чье имя сохранилось в памяти, потому что заочно мы звали ее «Катей». И совсем уж мимолетным было общение со многими другими учителями, сменявшими друг друга, — от нашей первой учительницы в подготовительном, так называемом нулевом классе (попросту — «нулевке») худенькой Надежды Алексеевны, печально глядящей с единственной сохранившейся общей фотографии, до какой-то весьма экстравагантной, экспансивной женщины, хрипловатым, прокуренным голосом декламировавшей мне на перемене «внепрограммные» стихи Полонского, или симпатичнейшей временной преподавательницы геометрии Клавдии... (увы, дальше — полнейший пробел), которая, если к ней подходили с какими-то недоумениями, имела обыкновение «чертить» ту или иную фигуру пальцем прямо на груди у спрашивающего (так что смешливый умница Володя Лобанов, вскоре погибший на войне, весело интересовался, а что будет, если и нам в такого рода беседах с нею в свою очередь прибегнуть к той же методе).
На этом вполне добротном фоне каким-то залетным метеором малопривлекательного свойства пронесся в печальной памяти 1937 году «преподаватель»... пресловутой сталинской конституции — рослый, малограмотный и крайне ограниченный «дядя Саша», как его тут же пренебрежительно прозвали. Увы, эта «беззаконная комета» зловеще предвещала и в моей собственной, и в чужих биографиях нудную, за редчайшим исключением, череду подобных же менторов по части общественных наук. От них в памяти оставались лишь анекдотические промахи и ляпсусы да шедевры устного канцелярита (по позднейшему выражению Корнея Чуковского).