Выбрать главу

Я сочувствовал ему, я не представлял, как можно дышать таким воздухом.

Постучавшись, мы вошли к Поповым. Гришка полулежал на кровати, откинувшись на гору подушек, три из которых, нижние, были без наволочек, а верхняя отливала желтизной. Его плечи покоились на подушках, голова лежала на спинке кровати — на толстом металлическом пруте, накрытом полотенцем, на фоне которого выделялась Гришкина шевелюра: густые, давно не стриженные волосы. Лицо было землистым, с глубокими впадинами на щеках, глаза блестели. Казалось, в них что-то светится. Гришка походил сейчас на врубелевского Демона, которого я видел в роскошном издании Лермонтова, стоявшим на книжной полке в нашей комнате.

Комната Поповых была продолговатой, узкой. У стен стояли кровати — одна у самой двери, другая у окна. Раиса Владимировна спала возле окна. В ногах Гришкиной кровати находилась печь. Когда он вытягивался, его подошвы касались ее шершавой поверхности.

Кроме кроватей, в комнате стояли комод, накрытый кружевной дорожкой, платяной шкаф с державшейся на одной петле дверцей, источенный жучками стол и три расшатанных стула. Посреди комнаты свисал с потолка ситцевый абажур — грязный, прожженный в нескольких местах. На стульях и спинках кроватей висела одежда. На подоконнике и комоде стояли пузырьки и бутылочки с лекарствами. Раиса Владимировна гладила.

Слабо улыбнувшись, Гришка попытался привстать.

— Лежи, лежи, — остановила его мать. Обернувшись к Раисе Владимировне, добавила: — Душно у вас. Надо проветривать комнату.

— А сквозняк? — Раиса Владимировна выкатила глаза, позабыв об утюге.

— Закройте поплотнее дверь, укутайте сына и проветривайте.

— Все тепло уйдет… — Раиса Владимировна перевела взгляд на окно.

— Не уйдет, — возразила мать. — Для него, — она посмотрела на Гришку, — свежий воздух лекарство.

Гришка кивнул и весело — так показалось мне — покосился на Раису Владимировну.

Подойдя к нему, мать присела на край кровати и сказала, откидывая одеяло с его груди:

— Давай я тебя послушаю.

Гришка сел. Мать обхватила его за плечи, потянула на себя.

— Теперь рубашку снимем, — ласково сказала она и помогла Гришке расстегнуть пуговицы на рубашке с вышивкой на рукавах.

Гришкины бока напоминали два ксилофона. Справа и слева отчетливо проступали ребра, обтянутые синеватой, почти прозрачной кожей. Пока мать выстукивала Гришку, перемещая по его спине ладонь, он смотрел на свой живот — втянутый, с выпирающими над ним ребрами. Он смотрел на свой живот с недоумением, словно видел его первый раз.

— А теперь сделай вдох, сказала мать.

Гришка сделал вдох и зашелся кашлем. Из его груди вырывался хрип, худые плечи сотрясались, рука шарила под подушкой — искала платок.

Раиса Владимировна опустилась на стул. Ее руки повисли, из глаз покатились слезы.

Кашлял Гришка страшно — с надрывом, судорожно глотая воздух. Мать легонько похлопала его по спине.

— Сейчас пройдет. Сейчас я тебе таблетку дам. Очень хорошую таблетку.

Я увидел на комоде стакан с мутью на гранях, налил в него на три четверти воды.

Порывшись в нагрудном кармашке, мать извлекла из него небольшую коробочку, наполненную белыми таблетками.

— Запей, — сказала она, протягивая Гришке таблетку и стакан.

Он положил таблетку в рот, сделал глоток и откинулся на подушки. В его груди по-прежнему что-то клокотало и булькало, но кашлял он уже реже и тише.

— Сейчас совсем пройдет, — сказала мать и вложила в уши костяные наконечники фонендоскопа.

Никелированная, блестящая головка поползла по Гришкиной груди. Его лицо было обращено к стене. Когда начинался кашель, он подносил к губам носовой платок и держал его у рта до тех пор, пока не прекращался приступ.

Я не раз слышал от матери, что туберкулез — страшная болезнь, что медицина пока бессильна перед ней, что из каждых десяти больных выздоравливают три, а остальных ждет смерть или медленное угасание, что главное — сопротивляемость организма, что с туберкулезом можно прожить много-много лет, а можно сгореть в полгода. Бывая у матери в больнице, я видел больных туберкулезом, иногда цветущих, казалось, полных сил, но чаще изможденных, со впалыми, как у Гришки, щеками. В серых халатах или пижамах, они гуляли по двору, часто останавливались, отдыхали на скамейках. Они улыбались, шутили, смеялись, а я гадал про себя — кто из них умрет, а кто останется в живых. Я жалел этих людей, потому что понимал: их жизнь — неизвестность. Я никогда не подходил к ним. Я не подходил к ним не потому, что боялся заразиться, — боялся выдать себя, боялся оскорбить этих людей переполнявшим меня состраданием.