Такое же чувство я испытывал, глядя на Гришку. Я не допускал и мысли, что он умрет. Я уверял себя, что он выздоровеет, что упадок сил — временное явление.
Головка фонендоскопа перемещалась до Гришкиной груди. Она прослушивала каждый сантиметр. Она усиливала хрипы и передавала их по трубочкам в уши. Раиса Владимировна не сводила глаз с этой головки. Я тоже смотрел на нее. Я молил про себя бога, чтобы мать сказала: «Ничего страшного».
Но она сказала совсем другое. Перебирая резиновые трубочки, она спросила, глядя на Гришку:
— Когда тебе последний раз снимок делали?
— Не помню, — ответил Гришка. — Кажется, месяц назад.
— Сохранился он?
Раиса Владимировна метнулась к комоду, порылась в белье, извлекла из-под него свернутый в трубочку рентгеновский снимок. Мать развернула его, посмотрела на свет и сразу опустила. «Плохо», — подумал я.
Попова с надеждой посмотрела на мать. Мать молчала.
— Что? — хрипло спросила Раиса Владимировна.
Медленно, взвешивая каждое слово, мать сказала:
— Ему покой нужен, свежий воздух и… — мать запнулась, — сносное питание: белки, жиры, углеводы. По утрам лучше всего гоголь-моголь.
«Гоголь-моголь, — подумал я. — Где взять яйца, сахарный песок? Где взять жиры, белки и все остальное? Неужели мать не понимает, что говорит?»
— Я понимаю, — сказала мать, — на все это потребуется много денег, но…
— Я достану! — неожиданно воскликнула Раиса Владимировна. Ее глаза излучали живой блеск, движения стали уверенными.
Запахло паленым.
— Мама, утюг, — сказал Гришка.
— А, чтоб его! — Раиса Владимировна метнулась к двери.
Гришка засмеялся. В его смехе не было ни злобы, ни ехидства. Это был добродушный смех, в котором чувствовалась любовь и жалость к матери.
Я удивился. Это, должно быть, отобразилось на моем лице. Гришка посмотрел мне прямо в глаза и сказал:
— А ты, я слышал, в армию собираешься!
— Да, — подтвердил я. — Повестку жду.
— Счастливец! — Гришка вздохнул. — Ты воевать будешь, бить этих сволочей, а я… — Он отвел глаза к стене.
— Ничего! — воскликнул я. — Ты поправишься и тоже…
— Правда?
— Конечно!
Чуть-чуть приподнявшись, он стал насвистывать.
— Новая песенка? — спросил я.
Продолжая насвистывать, Гришка кивнул. В его новой песенке были и радость и тоска.
— Нравится?
— Очень!
Гришка улыбнулся.
— У меня теперь много времени. Лежу, а в голове все бродит что-то, бродит.
— В нашем дворе твои песни любят.
— Да… Галка их любит, — сказал Гришка и осекся.
— Пора, — напомнила мать.
— Заходи, — жалобно попросил Гришка, когда мы стали прощаться.
На втором этаже около двери в нашу квартиру я остановился.
— Что? — спросила мать.
— Он выздоровеет?
Мать помолчала.
— Нет.
В детстве я отвергал смерть. Мне казалось тогда: ученые изобретут лекарство, которое позволит жить вечно. За несколько лет я поумнел и теперь воспринимал смерть как логическое завершение жизни. Я не отвергал смерть, но считал, что она должна быть ради чего-то и во имя чего-то. Думал: можно погибнуть на фронте, бросившись на амбразуру, можно испытать на себе новую прививку, можно пожертвовать своей жизнью во имя жизни близкого тебе человека. Но умереть просто так, дома, на кровати — такую смерть я не принимал.
— А вдруг? — с надеждой спросил я.
— Что вдруг?
— Вдруг он… выживет?
— Будем надеяться, — сказала мать и добавила: — Ты навещай его, пока в Москве. Хоть изредка навещай. Это для него тоже лекарство.
«Будем надеяться», — подумал я. Разумом я понимал всю бессмысленность такой надежды, а сердце хотело надеяться.
Войдя к себе, мы увидели склонившуюся над диваном бабушку. На нем были разложены узелки, коробочки, пожелтевшие от времени письма — все то, к чему так ревниво относилась бабушка, что хранила в зеркальном шкафу.
Обернувшись, бабушка смутилась, сгребла узелки, коробочки, письма в одну кучу, потом вдруг махнула рукой, тихо засмеялась. Взяв из кучи небольшую продолговатую коробочку, подошла, прихрамывая, к матери. Открыла коробочку. Изнутри она оказалась обшитой атласом. На атласной подушечке лежала брошка — узенькая полоска светлого металла, украшенного бирюзовыми точечками. Глядя на мать, бабушка сказала: