Выбрать главу

В артели изготовлялись оправы на любой вкус и цвет — от самых обыкновенных, проволочных, до массивных, с узорами.

— Нравятся? — спросил меня мой напарник — парень на протезе.

— Очень, — ответил я.

— Выбирай любую. Вставь обыкновенные стекла и пижонь сколько хочешь?

— А можно?

— Конечно, можно. Своя же продукция.

Я выбрал самую массивную оправу с разводьями, попросил напарника вставить стекла и помчался к зеркалу.

«Ничего», — решил я, любуясь на свое отражение.

— К лицу, — подтвердил напарник.

Дома очки произвели фурор. Я почувствовал себя на седьмом небе, когда Катюша сказала:

— Знаешь, они идут тебе. Ты похож в них на…

— …на директора! — ляпнул я.

— Вот-вот. — Катюша усмехнулась.

Разглядывая в зеркале свое отражение, я подумал: «Вот теперь бы появиться в райисполкоме. Кудрявцева наверняка дала бы мне работу получше».

Каждое утро ровно в восемь я надевал нарукавники, сшитые Катюшей из негодной к носке сатиновой рубахи, пододвигал к верстаку высокую табуретку с вертящимся сиденьем, вставлял в глаз лупу и… Шурупчики выскальзывали из пинцета, пальцы никак не могли приноровиться к крошечной, с палец, отвертке. Я нервничал, чертыхался и, стараясь наверстать упущенное, ошибался все чаще и чаще. «Сдалась мне эта артель, — ругался я. — Для этого я кровь пролил и смерть обманул, чтобы шурупчики привинчивать?» Я вспомнил фронт, людей, которые окружали меня, и думал, что там, на фронте, я был нужнее. Там от моей сноровки сообразительности часто зависела судьба моих однополчан. Я был уверен, что заслужил право делать что-нибудь более важное, чем «сидеть на дужках». В моей памяти то и дело возникал сержант Демушкин.

…Когда санинструктор ушел, он бросил поверх моей шинели свою и, поеживаясь от проникающего в укрытие ветра, сказал:

— Может, тебя в санчасть отправить?

— Не надо, — лязгнув зубами, пробормотал я. Мне не хотелось расставаться с ребятами, не хотелось накануне наступления прослыть сачком.

Демушкин кивком выразил одобрение.

До войны наш сержант работал бригадиром в колхозе; был он обременен большой семьей и очень завидовал нам, молодым бойцам, из которых состояло его отделение.

— У вас, робята, жизнь как белый лист, — часто говорил сержант. — Что хошь рисуй. Моя жизнь после войны такой же будет, как была, а у вас… — Демушкин чмокал громко, на весь блиндаж.

Когда выдавалось свободное время, мы мечтали. У каждого из нас была своя мечта. У одних самая обыкновенная, простая, как дважды два, у других — на грани с фантастикой. Потребность помечтать создавала фронтовая обстановка, те условия, в которых находились мы, молодые солдаты. Каждый из нас понимал: в любой момент его могут убить. Но все мы надеялись перехитрить смерть. «Вот когда окончится война…» — говорили мы и давали полет воображению. Сержант Демушкин, слушая нас, вздыхал:

— Сладко поете, робята. Может, так оно и получится, как планируете вы. Лично я тоже мечту имею — выспаться. У меня, робята, хронический недосып образовался — все в окопах да в окопах. Иной раз думаю: хошь бы ранило в мякоть — я бы тогда подавил. Но не берет меня пуля! После войны, видать, отсыпаться придется. — Сержант выпячивал грудь и, поглаживая ее, продолжал: — Ох и подавлю же я тогда! Сперва шестьсот минут, потом перекус, небольшой выпивон и снова на боковую. За всю войну отосплюсь.

— И это все? — спрашивал я.

— Все, — отвечал Демушкин. — Ничего другого я в мыслях не держу. Это вам, молодым и горячим, заноситься можно, потому как вы — вольные птицы, а у меня семья. При большой семье не очень-то занесешься.

Пристроившись около меня, он дымил «для сугрева» махоркой и расписывал мне мою послевоенную жизнь.

— Ты парень с мозгой, — говорил Демушкин. — Посля войны такие, как ты, нарасхват будут.

— У меня же ни специальности, ничего, — возражал я.

— Это наживешь, — отвечал Демушкин. — Самое главное — молодой ты. Знаешь, как в песне поется: «Молодым везде у нас дорога…»

Подобные рассуждения я слышал и после. Они укрепляли меня в мысли, что после войны я буду нужен так же, как был нужен на фронте. И вот сейчас, привинчивая дужки, я думал: «И это все, на что я нужен?»

Дома тоже было совсем не так, как хотелось мне. В нашей квартире ничего не изменилось, только поубавилось мужчин. Вся наша квартира — семь комнат, из которых две принадлежали попадье, прослушивалась насквозь. Комнаты отделялись одна от другой дощатыми перегородками толщиной в палец. Ночью, лежа в постели, я слышал, как надрывается отпрыск Паршутиной, родившийся вскоре после моего отъезда в армию. До войны так же ревели его сестры, которых теперь Паршутина-старшая отводила по утрам в детский сад. Из комнаты Паршутиных, насколько я помню, всегда доносился детский плач. Паршутина-старшая рожала часто. Она всегда ходила с животом.