— Все о войне да о войне, — сказала вскоре Катюша. — Лучше о чем-нибудь другом расскажи. Надоела эта война. Люди позабыть о ней хотят, потому что много горя хлебнули.
А я ни о чем не мог позабыть. Я по-прежнему ходил в атаку, бухался пузом в грязь, когда начинался артналет. Я вспоминал самый страшный бой, видел лица убитых — Кулябина, Марьина, Семина. Я рассказывал о них с дрожью в голосе, но все — мать, Катюша, Паршутина — лишь кивали в ответ. Для них эти ребята были просто погибшими, а для меня — нет. Для меня эти парни были моей прежней жизнью.
Меня возмущало равнодушие, с которым воспринимались мои рассказы. А тут еще мать посоветовала задуматься самым серьезным образом о моем будущем. Ей, видите ли, не нравилась моя работа. Она хотела, чтобы я учился и нашел себе место получше. Она, наверное, думала, что мне нравится привинчивать дужки.
Попадья кривила в ухмылке рот:
— Подмастерьем заделался?
— Не ваше дело! — огрызался я.
В моей душе копилось недовольство собой и всем, что меня окружало. Меня ничто не радовало — ни высокая зарплата, ни новое пальто. Первое время я чувствовал себя в нем наследным принцем, а потом все чаще и чаще стал надевать шинель, которая верой и правдой служила мне почти два года, которая будила тревожные, но дорогие воспоминания. Шинель пахла порохом, землей, ржаными сухарями, густым гороховым супом, сваренным из концентратов. Еще совсем недавно эта шинель служила мне и одеялом, и подушкой, она защищала меня от холода и от дождя.
— Чего не носишь пальто? — спросила Катюша.
— Так, — ответил я.
— Не нравится? — с испугом спросила Катюша. — Если что не так, скажи. Мигом перешью.
— Не в этом дело, — пробормотал я.
— В чем же тогда?
— Не нравится мне дома.
— Чего же тебе не нравится? — удивилась Катюша.
— Все! Квартира наша не нравится, двор, работа. Не об этом я думал на фронте, не об этом мечтал. У вас, — я так и сказал «у вас», а не «у нас», — тут все по-старому, ничего не изменилось.
Напрасно Катюша говорила, что трудно жить всем, что еще очень многие не имеют и такого жилья, как наше, живут в землянках, — я не слушал ее. Мне было плохо!
— Да ты осмотрись получше! — воскликнула Катюша. — И у нас много перемен, маленьких, но много. Вон канаву к дому роют — газ прокладывать будут. Это ли не перемена? Представляешь, от керосинок и примусов избавимся! В коммерческих магазинах цены снизили. На карточки сейчас что хочешь бери — не то что два года назад, когда вместо масла яичный порошок выдавали, а вместо мяса — опять же его. Нет, Жорик, — ласково добавила Катюша, — жизнь к лучшему поворот делает, помаленьку, но делает. А ты больно нетерпеливый. Тебе все сразу вынь и положь. Так не бывает.
— Все равно плохо тут, неинтересно, — возразил я.
— Чушь! — Катюша рассмеялась. — С девушкой познакомься. В театр сходи или в кино.
— Зачем?
Катюша бросила на меня недоумевающий взгляд.
— Ты же молодой. Гуляй, пока гуляется. Женишься — не до гулянья будет.
— А я, может, не стану жениться.
Катюша вздохнула:
— Разбаловались вы на войне.
Я промолчал: мне было лестно, что Катюша считает меня мужчиной.
Хуже всего было вечером, когда возвращалась с работы мать. После ужина она садилась около меня и спрашивала:
— Что с тобой, сын? Ты, кажется, чем-то удручен? Я понимаю, тебе не нравится эта артель. Но кто виноват, что у тебя нет гражданской профессии? Ты даже не строгальщик, а всего лишь ученик строгальщика. Я бы на твоем месте снова пошла бы на завод. Строгальщик все же профессия.
Я вспоминал своего наставника, разнос, который он учинил мне, и отвечал:
— Нет! Этого не хочу!
Через несколько дней мать сказала:
— При нашей больнице подготовительные курсы для поступающих в медучилище организуются. Я уже говорила о тебе. Через три года фельдшером станешь.
— Это не для меня, — сказал я. Я очень гордился, что моя мать врач, но сам о медицинской карьере не помышлял. Меня мутило от одного вида крови. Даже госпиталь и фронт не помогли.
— А я говорю — запишись! — вспылила мать; она, когда это требовалось, умела показать свой характер.
— Нет, нет, нет! — Я распсиховался, хлопнул дверью, пошел слоняться по улице.