— Мои! — горласто вопит пухленькая, словно сдоба, бабенка.
— Нет, мои! — возражает ей другая — сухощавая, при фигуре, с тонкими нитями бровей.
— Поделите, — советую я. — Их же две, и обе одинаковые.
— И то, — соглашается пухленькая. — Сколько просишь?
— Зефир. — Я набиваю цену. — Довоенный.
— Значит, износится вскорости, — говорит та, что при фигуре.
— Не износится, — возражаю я.
— Так сколько же? — спрашивает пухленькая и улыбается дружелюбно, отчего у нее на щеках обозначаются ямочки.
Я боюсь продешевить и, словно в омут бросаюсь, восклицаю:
— По сотне каждая!
Бабенки суют мне деньги и быстро-быстро отходят.
«Опять продешевил!»
Текут в карман деньги: тридцатки, десятки, пятерки. Новеньких, хрустящих бумажек мало — все больше мятые-перемятые. Карман, как нарыв, вспух. Столько денег у меня отродясь не бывало.
Мне нравится покуда все: и базарчик под остроконечной крышей, и бабы-торговки с их быстрым, сыпучим говорком, и уходящая под самый горизонт степь с одиноко стоящими на ней деревьями, и воздух — чистый, свежий, вызывающий дурман.
Четыре бабенки растянули на руках скатерть с узорами. Хороша скатерть! На белом, накрахмаленном фоне узор выбит. Присмотришься — непонятно что, а красиво. Щелкают бабенки языками, вздыхают.
— Дорогая?
Ничего в ценах не смыслю. Думал: сотня — красная цена для сорочки, а оказалось, продешевил. Сколько же спросить теперь? Сотни три, пожалуй, дадут. За узор тоже накинуть можно.
— Четыреста!
Щупают бабенки скатерть. Замечательная — ничего не скажешь. Но дороговата.
— Скинь чуток.
— Триста пятьдесят.
— А триста?
— Триста пятьдесят, и ни копейки меньше.
Одна из бабенок, в клетчатой шали с бахромой, подол поднимает. Мама родная, сколько на ней юбок!
— Покупаете?
— Знамо.
Другая бабенка — остроносенькая, с серьгами в ушах — пуговку на кофточке расстегивает:
— Погодь, погодь, Матрена! Я первая подошла.
— Ну и что?
— А то…
Замолотили бабенки языками, словно два пулемета: ты такая, а ты сякая. Жалят друг друга острыми словечками — не стесняются. Кто с кем жил, кто кого бил — все выплескивают. Сроду не встречал таких горластых. Базарчик реплики подает: одни ту сторону держат, другие — эту. А меня смех разбирает.
— Тихо! — ору. — Давайте жребий метнем.
Гул стихает, и только самые языкастые угомониться не могут: то одна словцо кинет, то другая. Зажимаю в руке камешек.
— Кто угадает, той и скатерть. Согласны?
— Согласные, согласные, — разноголосо отвечает базарчик.
— Мне левый! — кричит одна.
— Мне тоже! — вторит другая и глазами меня, словно ножницами, стрижет: чик-чик-чик!
«Вот наказание — обе угадали! А скатерть-то одна».
— Давайте пятак метнем? Возражений нет?
— Нетути… Нет… — отвечают бабы.
Меня охватил азарт. Такой же, как в детстве. В те далекие годы любил я в орлянку побиться. Сойдемся человек пять — и пошло! Бывало, проиграешь пятак, а удовольствие на весь день. А выиграешь — от счастья лопаешься. Бабка не разрешала играть. Даже в угол меня ставила. А я все равно играл. Тайком. За сараями.
— Вам орел, — говорю остроносенькой. — А вам — решка.
Летит вверх пятак. У баб в глазах любопытство.
— Решка выиграла! Забирайте скатерть, товарищ дамочка.
Мусолит бабенка мятые пятерки. В глазах радость — недорого купила. А мне плевать! Денег у меня навалом. За углом пересчитываю. Две тысячи шестьсот двадцать — вот сколько у меня денег! Теперь все могу купить — и сало с нежно-розовым нутром, и скрученную в тугие кольца колбасу, и куренка, и мед, и многое-многое другое — одним словом, все, что душа пожелает.
Лежат на прилавке куры. Растопырили округло-соблазнительные ножки. Под пупырчатой кожицей жирок светится.
— Сколько?
— Сто пятьдесят.
— Давайте!
Словно солдаты, выстроились банки с подрумяненной ряженкой, с кисляком, с густой-прегустой — хоть ножом режь — сметаной. А вот эти — с медом. Одна банка гречихой пахнет, другая — липовым цветом, а третья — просто цветами.
— Почем?
— Эта семьдесят пять, а эта восемьдесят.
— Давайте за восемьдесят!
Лежат на прилавке пшеничные булки. Сожмешь такую в кулаке, распрямишь пальцы, а она, подлючка, снова круглой и пышной становится. Поджаристая корочка так и просится в рот.