Выбрать главу

Всем, что есть во мне хорошего, я обязан бабке. Она была честным, справедливым человеком и хотела видеть меня таким же. Я не был послушным внуком. Я любил прихвастнуть, иногда и лгал, лгал не ради корысти, а чтобы приукрасить увиденное. За это бабка называла меня хвастунишкой и часто наказывала — ставила в угол. Я много раз давал себе слово не лгать, но… Все, что меня окружало, преломлялось в моем воображении так, как я хотел это увидеть. Поэтому я насыщал свои рассказы такими подробностями, каких не было в действительности, но какие могли бы быть. Когда мать написала мне о смерти бабки, я не переживал. И не потому, что не любил бабку, нет, я ее любил, а потому, что в те дни наша рота вела тяжелый, изнуряющий бой, продолжавшийся несколько дней подряд. Не помню сейчас, сколько времени длился этот бой, помню только, что от усталости подкашивались ноги и слипались глаза. Не до переживаний было! А вот вернулся домой и почувствовал: плохо без бабки. До войны она все наше хозяйство в своих руках держала. Мать в этом деле мало что смыслила. Кроме своей больницы, она врачом работала, мать ни о чем думать не хотела. Зарплату принесет — и баста! Бабка всем заправляла, сама соображала, что и как. Жили мы до войны безбедно, можно сказать, отлично жили. Каждый день мясо, и не просто мясо, а куры, языки, мозги — все то, что продавалось в диетическом магазине на Арбате. Другими магазинами бабка брезговала, говорила: «В них продукты с душком». Любила бабка хорошо покушать и меня приучила к сытной и вкусной пище. А сладкое она готовила — пальчики оближешь. До сих пор помню ее кисели. Больше нигде не лакомился такими, даже в госпитале. Во время войны нам туго пришлось: привыкли густо, а стало пусто. Пока барахлишко было, держались, а потом в животе урчать стало…

Ныряют в военкомат, в черную дверную пасть, люди в серых шинелях. И мне пора! Сколько можно стоять и мокнуть? Прощай, армия! Встречай меня, Георгия Ныркова, новая жизнь! Только какой она будет? Я хочу красиво жить. Хочу большого счастья и настоящей любви. Закрою глаза и вижу обнаженную женщину. Ведь я еще ни с кем. Хоть я и фронт прошел, хоть и смерть видел, но не «разговелся» — так говорили про это дело мои однополчане. И не потому, что я робок, а потому, что с детства приучили меня смотреть на женщину как на божество. Конечно, я целовался, когда в госпиталях лежал, но сделать последний шаг не решался. Мне казалось: это можно только с женой. Сгоряча я чуть не женился, но сестричка с лисьей мордочкой, которой я по всем правилам объяснился в любви, в ответ на мои излияния рассмеялась. Я хотел как лучше, а вышло наоборот.

Скребет писарь пером. Ставит капитан на проходное свидетельство штамп. Глянцем отливает новенький военный билет.

— Всего наилучшего вам, товарищ боец! — говорит капитан, стискивая мою ладонь. — Хочется верить, что и в мирной жизни вы поведете себя так же, как на фронте вели, что не опозорите вы солдатскую честь, орден, который вы носите, и медаль.

— Так точно, товарищ капитан! — отвечаю я и, повернувшись кругом, рубаю строевым. Может быть, последний раз в жизни.

2

Ну и состояние! Одной ногой дома, в Москве, другой — в прежней жизни, в армии. Утром проснусь и долго не могу сообразить, где я. Лежу с открытыми глазами и жду: сейчас проскрипят сапоги и дневальный крикнет: «Подъем!»

По ночам мне снится война: блиндажи, окопы, однополчане — те, кто не вернулся, и те, кто остался в живых. Снится самый страшный бой, во время которого погибли у меня на глазах мои друзья — Кулябин, Марьин и Семин. Я стараюсь переключить внимание на другое: душа жаждет отдыха, успокоения, а картины страшного боя угнетают меня, рождают какое-то смутное беспокойство. «Все это уже позади, — успокаиваю сам себя. — Радоваться надо, что уцелел».

Умываюсь я по-армейски, обвязав полотенце вокруг талии. Подставляю под кран шею, фыркаю, расплескивая воду. Катюша смотрит на меня с улыбкой. Зубы у нее ровные, крупные, белые, как сахар, улыбка — сроду не видал такой. До армии я не обращал внимания на ее улыбку, а вернулся и понял: улыбка у нее — мечта…

Попадья швыряет в лужу тряпку и что-то ворчит себе под нос. Мне хочется, как в детстве, поозорничать, хочется втравить попадью в дискуссию о религии, но я ничего не говорю. За эти два года попадья сильно похудела, стала совсем седой. Видать, до сих пор переживает она смерть своего непутевого сына. «Стыдно над ней смеяться», — укоряю я сам себя.

На улице я постоянно забываю, что уже не солдат. Замаячит офицер — левая рука к бедру липнет, а правая к виску тянется. Трудно отвыкать от военных привычек — от того, что в плоть и в кровь вошло.