Еще Б. М. Эйхенбаум отмечал художественно-конструктивное и жанровое значение историко-философских рассуждений в "Войне и мире", где "все семейные, домашние события и продолжения выступали на фоне исторических событий и философских рассуждений. Философские отступления и картины сражений создавали определенный уровень, по отношению к которому распределялись все предметы. Получалась естественная "иерархия" тем и предметов". {Б. М. Эйхенбаум. Лев Толстой. Семидесятые годы. Л., 1960, стр. 184-185.}
Об этом пишет и Л. Я. Гинзбург: "Современники так до конца и не поняли, что для Толстого рассуждение, прямо высказанная мысль были равноправным элементом в том "лабиринте сцеплений", каким представлялось ему искусство". {Л. Гинзбург. О психологической прозе. Л., 1971, стр. 327.} Л. Я. Гинзбург права и тогда, когда утверждает, что "отношение к эстетическим возможностям рассуждений сближает Толстого с Герценом". {Там же, стр. 329.} Однако вряд ли она права, когда склоняется к мысли, "не использовал ли Толстой "Былое и думы" в качестве одного из своих источников?". {Л. Гинзбург. "Былое и думы" Герцена. Л., 1957, стр. 197.}
"Былое и думы", как об этом пишет и сама Л. Гинзбург, не роман. Автобиографический герой этой книги совершенно сливается с автором, так что художественная задача - найти соотношение авторского аналитического суждения и голоса героя тут даже не возникает, как не возникает и проблема перехода от документально-исторического материала к вымыслу и вымышленным героям. В "Былом и думах" все - история.
Чернышевский в "Что делать?", пожалуй, впервые в истории русского романа дает авторской мысли (включая сюда и авторский анализ психологии героев, и авторские рассуждения на общие философско-исторические, этические и эстетические темы) права эстетического и конструктивного фактора, так что без этого авторского голоса, четко отделенного от "голосов" персонажей, не могла бы вполне развернуться и "картина эпохи".
По существу у Чернышевского (как затем и у Толстого в "Войне и мире") рассуждения "от автора" вовсе не являются "отступлениями"; это прямое продолжение того же аналитического осмысления жизни, которое развертывалось по ходу сюжета во взаимоотношениях и поступках героев, в анализе психологических мотивов их поведения и т. п. "Публицистическими отступлениями" или "отступлениями историко-философскими" эти авторские рассуждения называют лишь по инерции - в противоречие с признанием за ними конструктивного художественного значения.
Толстой в "Войне и мире" вводит в структуру романа разработанный Герценом (но восходящий еще к Пушкину) прием свободного перехода от изображения "частной" жизни к философии истории, от бытовой и психологической характеристики вымышленных персонажей к такому же детальному психологическому анализу поведения исторических лиц.
Таким образом, Толстой-романист использует в целях полемики идейно-художественные открытия противников - ту новую ступень художественного историзма, которая проявляется у Герцена и Чернышевского в утверждении своеобразного "параллелизма", а точнее - взаимодействия законов истории и психологии. К этому толкает его как раз полемическая установка: вере в прогресс и в науку (и связанному с ней убеждению в способности выдающейся личности оказывать могущественное влияние на ход исторических событий) Толстой противопоставляет иную точку зрения; он утверждает стихийный характер исторического процесса, его неподконтрольность воле и разумению отдельного, хотя бы и выдающегося деятеля.
Художественный результат такой полемики оказался неожиданным и даже парадоксальным. Толстой с громадной художественной силой показал, что решающую роль в движении и исходе исторических событий, изображенных в "Войне и мире", играют не чьи бы то ни было претензии целенаправленно "двигать" историю, а стихийная жизнедеятельность громадных человеческих массивов, втянутых в эти события. Поведение каждого из участников этих событий в свою очередь подсказано "роевой" жизнью с ее бесконечно разнообразными повседневными интересами, стимулами и чувствами.
В "Войне и мире" новая стадия проникновения романиста в "диалектику души" художественно согласована с решением новых для Толстого вопросов: о движущих силах истории, о ее глубинных закономерностях.
Проблема взаимосвязи истории и психологии, выдвинутая Герценом и Чернышевским, получила у Толстого более полное художественное раскрытие, чем это было доступно не только Чернышевскому, но и Герцену. Роман Толстого оказался в итоге не отрицанием "исторического воззрения" (как это входило в исходную полемическую задачу автора) и не возвратом к представлениям о "вечных", неизменных на все времена законах духовной жизни, а наоборот бесконечным углублением и обогащением художественного историзма.
Исследователи справедливо указывают, что выбор эпохи войн с Наполеоном связан в "Войне и мире" - со стремлением Толстого воспроизвести "эпическое состояние мира", требующее в качестве своей основы событий общенационального значения. Утверждая поэзию патриархально-роевой жизни, романист видел в первой отечественной войне тот узел истории, который объединил людей в общенациональном масштабе.
Такое истолкование источника эпической силы "Войны и мира" недавно было дополнено новым, очень существенным оттенком. Отвергая буржуазную цивилизацию "главным образом за ту разобщенность, которую она несла с собой", романист "с наслаждением окунулся в "пору", отмеченную пафосом стихийно возникшей всеобщности", в эпоху "отечественной войны с ее рубежной ситуацией между жизнью и смертью для всей нации в целом и для каждого в отдельности". {С. Розанова. Толстой и Герцен. М., 1972, стр. 223.} В этом смысле особенно убедителен один из черновых набросков Толстого, приведенный С. Розановой в подтверждение своей мысли и объясняющий выбор не только эпохи, но и героев "Войны и мира": "Я буду писать историю людей, более свободных, чем государственные люди, историю людей, живших в самых выгодных условиях жизни для борьбы и выбора между добром и злом, людей, изведавших все стороны человеческих мыслей, чувств и желаний, людей таких же, как мы, могущих выбирать между рабством и свободой, между образованием и невежеством, между славой и неизвестностью, между властью и ничтожеством, между любовью и ненавистью, людей, свободных от бедности, от невежества и независимых". {Л. Н. Толстой. Полн. собр. соч. в 90 томах, т. 13. М., 1949, стр. 72.}