Выбрать главу

— Одевайся, Верочка! чать, скоро придет. — Она очень заботливо осмотрела наряд дочери. — Если ловко поведешь себя, подарю серьги с большими-то изумрудами, — они старого фасона, но если переделать, выйдет хорошая брошка. В залоге остались за 150 р., с процентами 250, а стоят больше 400. Слышишь, подарю.

Явился Сторешников. Он вчера долго не знал, как ему справиться с задачею, которую накликал на себя; он шел пешком из ресторана домой и все думал. Но пришел домой уже спокойный — придумал, пока шел, — и теперь был доволен собой.

Он справился о здоровье Веры Павловны — «я здорова»; он сказал, что очень рад, и навел речь на то, что здоровьем надобно пользоваться, — «конечно, надобно», а по мнению Марьи Алексевны, «и молодостью также»; он совершенно с этим согласен, и думает, что хорошо было бы воспользоваться нынешним вечером для поездки за город: день морозный, дорога чудесная. — С кем же он думает ехать? «Только втроем: вы, Марья Алексевна, Вера Павловна и я». В таком случае Марья Алексевна совершенно согласна; но теперь она пойдет готовить кофе и закуску, а Верочка споет что-нибудь. «Верочка, ты споешь что-нибудь?» прибавляет она тоном, не допускающим возражений. — «Спою».

Верочка села к фортепьяно и запела «Тройку» — тогда эта песня была только что положена на музыку, — по мнению, питаемому Марьей Алексевною за дверью, эта песня очень хороша: девушка засмотрелась на офицера, — Верка-то, когда захочет, ведь умная, шельма! — Скоро Верочка остановилась: и это все так;

Марья Алексевна так и велела: немножко пропой, а потом заговори. — Вот, Верочка и говорит, только, к досаде Марьи Алексевны, по-французски, — «экая дура я какая, забыла сказать, чтобы по-русски»; — но Вера говорит тихо… улыбнулась, — ну, значит, ничего, хорошо. Только что ж он-то выпучил глаза? впрочем, дурак, так дурак и есть, он только и умеет хлопать глазами. А нам таких-то и надо. Вот, подала ему руку — умна стала Верка, хвалю.

— Мсье Сторешников, я должна говорить с вами серьезно. Вчера вы взяли ложу, чтобы выставить меня вашим приятелям, как вашу любовницу. Я не буду говорить вам, что это бесчестно: если бы вы были способны понять это, вы не сделали бы так. Но я предупреждаю вас: если вы осмелитесь подойти ко мне в театре, на улице, где-нибудь, — я даю вам пощечину. Мать замучит меня (вот тут-то Верочка улыбнулась), но пусть будет со мною, что будет, все равно! Нынче вечером вы получите от моей матери записку, что катанье наше расстроилось, потому что я больна.

Он стоял и хлопал глазами, как уже и заметила Марья Алексевна.

— Я говорю с вами, как с человеком, в котором нет ни искры чести. Но, может быть, вы еще не до конца испорчены. Если так, я прошу вас: перестаньте бывать у нас. Тогда я прощу вам вашу клевету. Если вы согласны, дайте вашу руку, — она протянула ему руку: он взял ее, сам не понимая, что делает.

— Благодарю вас. Уйдите же. Скажите, что вам надобно торопиться приготовить лошадей для поездки.

Он опять похлопал глазами. Она уже обернулась к нотам и продолжала «Тройку». Жаль, что не было знатоков: любопытно было послушать: верно, не часто им случалось слушать пение с таким чувством; даже уж слишком много было чувства, не артистично.

Через минуту Марья Алексевна вошла, и кухарка втащила поднос с кофе и закускою. Михаил Иваныч, вместо того чтобы сесть за кофе, пятился к дверям.

— Куда же вы, Михаил Иваныч?

— Я тороплюсь, Марья Алексевна, распорядиться лошадьми.

— Да еще успеете, Михаил Иваныч. — Но Михаил Иваныч был уже за дверями.

Марья Алексевна бросилась из передней в зал с поднятыми кулаками.

— Что ты сделала, Верка проклятая? А? — но проклятой Верки уже не было в зале; мать бросилась к ней в комнату, но дверь Верочкиной комнаты была заперта: мать надвинула всем корпусом на дверь, чтобы выломать ее, но дверь не подавалась, а проклятая Верка сказала:

— Если вы будете выламывать дверь, я разобью окно и стану звать на помощь. А вам не дамся в руки живая.

Марья Алексевна долго бесновалась, но двери не ломала; наконец устала кричать. Тогда Верочка сказала:

— Маменька, прежде я только не любила вас; а со вчерашнего вечера мне стало вас и жалко. У вас было много горя, и оттого вы стали такая. Я прежде не говорила с вами, а теперь хочу говорить, только когда вы не будете сердиться. Поговорим тогда хорошенько, как прежде не говорили.

Конечно, не очень-то приняла к сердцу эти слова Марья Алексевна; но утомленные нервы просят отдыха, и у Марьи Алексевны стало рождаться раздумье: не лучше ли вступить в переговоры с дочерью, когда она, мерзавка, уж совсем отбивается от рук? Ведь без нее ничего нельзя сделать, ведь не женишь же без ней на ней Мишку дурака! Да ведь еще и неизвестно, что она ему сказала, — ведь они руки пожали друг другу, — что ж это значит?

Так и сидела усталая Марья Алексевна, раздумывая между свирепством и хитростью, когда раздался звонок. Это были Жюли с Сержем.

IV

— Серж, говорит по-французски ее мать? — было первое слово Жюли, когда она проснулась.

— Не знаю; а ты еще не выкинула из головы этой мысли?

Нет, не выкинула. И когда, сообразивши все приметы в театре, решили, что, должно быть, мать этой девушки не говорит по-французски, Жюли взяла с собою Сержа переводчиком. Впрочем, уж такая была его судьба, что пришлось бы ему ехать, хотя бы матерью Верочки был кардинал Меццофанти; и он не роптал на судьбу, а ездил повсюду, при Жюли, вроде наперсницы корнелевской героини. Жюли проснулась поздно, по дороге заезжала к Вихман, потом, уж не по дороге, а по надобности, еще в четыре магазина. Таким образом Михаил Иваныч успел объясниться, Марья Алексевна успела набеситься и насидеться, пока Жюли и Серж доехали с Литейной на Гороховую.

— А под каким же предлогом мы приехали? фи, какая гадкая лестница! Таких я и в Париже не знала.

— Все равно, что вздумается. Мать дает деньги в залог, сними брошку. Или вот, еще лучше: она дает уроки на фортепьяно. Скажем, что у тебя есть племянница.

Матрена в первый раз в жизни устыдилась своей разбитой скулы, узрев мундир Сержа и в особенности великолепие Жюли: такой важной дамы она еще никогда не видывала лицом к лицу. В такое же благоговение и неописанное изумление пришла Марья Алексевна, когда Матрена объявила, что изволили пожаловать полковник NN с супругой. Особенно это: «с супругой!» — Тот круг, сплетни о котором спускались до Марьи Алексевны, возвышался лишь до действительно статского слоя общества, а сплетни об настоящих аристократах уже замирали в пространстве на половине пути до Марьи Алексевны; потому она так и поняла в полном законном смысле имена «муж и жена», которые давали друг другу Серж и Жюли по парижскому обычаю. Марья Алексевна оправилась наскоро и выбежала.

Серж сказал, что очень рад вчерашнему случаю и проч., что у его жены есть племянница и проч., что его жена не говорит по-русски и потому он переводчик.

— Да, могу благодарить моего создателя, — сказала Марья Алексевна: — у Верочки большой талант учить на фортепьянах, и я за счастье почту, что она вхожа будет в такой дом; только учительница-то моя не совсем здорова, — Марья Алексевна говорила особенно громко, чтобы Верочка услышала и поняла появление перемирия, а сама, при всем благоговении, так и впилась глазами в гостей: — не знаю, в силах ли будет выйти и показать вам пробу свою на фортепьянах. — Верочка, друг мой, можешь ты выйти, или нет?

Какие-то посторонние люди, — сцены не будет, — почему ж не выйти? Верочка отперла дверь, взглянула на Сержа и вспыхнула от стыда и гнева.

Этого не могли бы не заметить и плохие глаза, а у Жюли были глаза чуть ли не позорче, чем у самой Марьи Алексевны. Француженка начала прямо:

— Милое дитя мое, вы удивляетесь и смущаетесь, видя человека, при котором были вчера так оскорбляемы, который, вероятно, и сам участвовал в оскорблениях. Мой муж легкомыслен, но он все-таки лучше других повес. Вы его извините для меня, я приехала к вам с добрыми намерениями. Уроки моей племяннице — только предлог; но надобно поддержать его. Вы сыграете что-нибудь, — покороче, — мы пойдем в вашу комнату и переговорим. Слушайте меня, дитя мое.

Та ли это Жюли, которую знает вся аристократическая молодежь Петербурга? Та ли это Жюли, которая отпускает штуки, заставляющие краснеть иных повес? Нет, это княгиня, до ушей которой никогда не доносилось ни одно грубоватое слово.