Гончие и борзые вызывали тяжелые ненавистные воспоминания, — и не только потому, что, благодаря проклятым собакам, погибла его жена. Нет, тяжесть воспоминаний основана на более серьезных постоянных причинах, заключавшихся в том, что собаки эти лишали черную тропу ее уюта, не давая волку возможности ни летом, ни осенью скрыть свое местопребывание: как осенью гончие, так зимою снег, раскрывают человеку присутствие волка.
Матерому собаки страшны не столько силою, сколько напряженным беспокойством, которое они причиняют ему. Наедаться всласть — и то опасно. Помнится случай осенью: зарезал он с женою скорехонько годовалого теленка, отбившегося от стада. Еще еле светало, когда они нашли его в овраге по вопросительному жалобному мычанию. На двоих такой теленок — трехдневная порция, а они его сразу! Ну, — вода близко была. И пили же!..
Лежат в сладкой дремоте. Вдруг гончие повели, - к ним, к ним!.. А им не то, что бежать, - встать тяжело! Вот страха-то набрались! Надо на поле выбегать, а там наверняка, борзые. Ну, где ж с таким брюхом, - страх опять берет, и от него в желудке скверно, тошнота и слабость сделались... Спасение одно: гончим навстречу да мимо них мыском в следующий остров да в овраги, а борзые пусть за спиною ждут. Только этим и спаслись. Собаки до лежки дошли да опять взад следом, а этого обхода и полно, чтобы из острова куда надо выйти. От поля с борзыми избавились, а полянку все же пришлось пересекать. Тут с животом что делалось! Поди знай, на перерез откуда ни будь щуки эти могли вынырнуть. А одышка какая, легко ли! - пуда по два съели. До оврагов добрались; в долину попали да в речку. И поперек пошли на ту сторону - в пойму, а долго по течению плыли, плыли да воду прихлебывали - отошло. Причалили к берегу в заросли и на боковую, пока не отдышались. Стая до реки довела. Потявкали, погумкали, повизжали, - и замолкло все.
С сытым брюхом и матерому борзые не по вкусу, в угон-то все домахаешь до леса, а, ведь, поди знай, откуда нибудь наперерез еще свора, другая! Проклятые породы и та, и другая, ну, все же на борзых больше зла. Что с ними поделаешь? На утек пошел, так не на зубы, а на ноги надейся.
Странное дело: люди волков боятся, а волки людей. Какой-то страх держит при встрече с человеком, и норовишь либо к кусту привалиться, либо за бугор скрыться, а уж если на равнине, так во всю махать, а не то поплотнее лечь да пропустить человека.
Хуже нет, коли у человека ружье. Ох, как жжет оно! И сейчас чувствительны, особенно к погоде, два катышка, ударившие в лопатку десять лет тому назад.
Ко всему привыкаешь, ко всему приспособляешься, а к человеку не привыкнуть, всегда его боишься, а ненавидишь.
Паровоза с поездом и то не трусишь, знаешь, что он по своей дороге катит и никуда не свернет, грохочет, шумит, шипит и хрипит, гудит и огонь мечет, а привыкаешь.
Для гнезда и то не побоялся он с волчицею выбрать место вблизи железной дороги; никто и не подумал, что волки тут выводились.
Отойдешь ночью от логова шагов 300, на гладкий мох, и увидишь, как паровоз в искрах несется, а сзади вагоны окнами мелькают. До будки сторожевой 1/2 версты, - положим, стрелочник не охотник был. Не боялись поездов; осенью, бывало, выйдет вся семья на гладкое болото: паровоз прогудит, а в ответ волчий вой, - не утерпеть. Сидишь, страшилище-поезд несется, - хоть бы что, и сердце не тюкнет, как на дятла, что ли, смотришь, а доводись стрелочнику на путь выйти да остановиться против гладкого болота, так, небось, за дерево норовишь!..
Прожили хорошо в том болоте, с весны только жутко было. Не знали, что глухари там токуют. Провались они! Повадились охотники. С вечера другой раз придут, огонь разведут. Сколько беспокойства испытаешь! В это время дети малы были, — мать молоком кормила, можно бы ночью до зари спать, а нет, идешь за людьми наблюдать. Остановишься, смотришь — сидят вокруг костра, невелики, и все-то вместе — меньше лошади, а близко не смеешь подойти. Перед зарей задолотит глухарь, ну, тут дожидай: ахнет ружье, все болото харкнет, — не житье это. Уж пробовали глухарей отгонять, да не отвадишь, отлетит, а на зорях опять тут, а не то переместятся ближе к логову: опять гонять, а с высокой ели не скоро его спорешь. На утро выслеживай, ушли ли охотники. Однажды, после того, как всю зорю охотники по болоту ногами чавкали, утихло, солнце встало, хотелось отдохнуть да к овцам пробраться, — за две версты на пустоши паслись. Пошел, а у потухшего костра отдыхают себе охотники. Пришлось дожидаться да проследить их. Встали и лениво пошли. Вдруг остановились, ямки на моховом болоте рассматривают. Один и сказал: “Это глухари натоптали”. — А это наши тропы были! Плохо, что не все охотники в следах ошибаются. Пройдешь зимою, назад возвращаешься, а около следа, небось, уж лыжня, — ишь, проклятые!..
Надоели горошины, по лопатке больно ударили и кость ушибли. 10 лет их чувствуешь. Но если б не обожгли его в свое время из ружья, не дожил бы он до своих лет. Научили осторожности смолоду разные оказии. Ружье и капкан, отраву и флаги, облаву и гончих с борзыми на деле изучил, не на себе, так на близких, вот, благодаря ученью, и жив, а не то года два, не больше, прожил бы.
После испытанного и виденного и то, как строго себя ни вел, а все-таки близок был от смерти, и все, главным образом, из-за страха. Как в панику впадешь, так ничего не соображаешь, лупишь куда попало, и сколько раз из-за этого в упор на людей приходилось нарываться! Хорошо, что они от неожиданности не причиняли вреда, но легко ли на расстоянии нескольких шагов услыхать громоподобные выстрелы! Раз так теплым дыханием из ружья обдало, думал, что голову оторвано, — так рвануло. Почувствовал, что в ушах зазвенело, — стало быть, голова цела, потряс ушами да сутки не ложился, — все преследования ждал.
Но разве выстоишь без сна? Остерегаешься с неделю, а потом, особливо под оттепель или метель, ляжешь, морду уткнешь под ляжку и всхрапываешь. Уши, правда, не спят: все звуки ближайшие ловят, а дальше не взять, — сон мешает. Мечтаешь, дремлешь, слышно, как белка по стволу да по сучкам топочет, иногда синичка шуршит, цепляясь за ветки, шелестит, шелестит она кожурою томно, смирно убаюкивает, глубже, ровнее дыхание пойдет, и заснешь так крепко, что от этого и проснешься, испугаешься и начнешь прислушиваться, голову подняв, от потерянной бдительности слуху не веришь: осмотришься кругом и чутьем проверишь...
Бывают приятные, покойные дни. Найдешь во время доброкачественную падаль, наешься вдоволь, сначала торопишься, что есть мочи, это уже привычка, — а ее не соблюдешь, так нередко и без обеда останешься. Наешься, начнешь тут же снег хватать, полежишь, опять примешься с разбором, по вкусу, и спозаранку, когда еще признака зари нет, пойдешь себе шагом на отдых. Снег глубокий, сверху прибавляет да прибавляет, и мягкий и крупка так и сеет, так и сечет по деревьям и изгородям, а низом верхний слой плывет, будто река течет, и слышен шорох бегущего, падающего снега. Идешь себе старой, невидимой своей тропой, обстыли ямки прежние, легко идти, а сзади и свежих не видать следов, так и вьет, так и сыплет. Придешь в свое облюбованное местечко, запорошит все накрепко вокруг, лежи спокойно. Про дроворуба еще подумаешь, да и то они в такие дни дома сидят. Другой раз, когда погода хоть и морозная, да тихая, а, главное, когда дорога крепкая, не занесенная, ранехонько мужики в лес ездят, до зари далеко, а уж скрипят.
Часто снег ночью валит, и можно бы хорошо след свой скрыть, а редко так сделаешь: все надо раннюю зорьку встретить. Или на падали дольше просидишь, или, когда есть нечего, начнешь разведку делать, — вот, вот, думаешь, чем-нибудь разжиришься, — да на самом деле, ведь так и кормишься...
А то, как на отдых идти, будто нарочно перестанет снег. Тихо, мягко, словно по перьям идешь, что ни шаг, то ямку проложишь, такую явственную, — во мгле и то разглядишь. И пятка, и пальцы, и когти отпечатываются, неприятно даже и непокойно делается, что всюду лента следов сзади тянется, а где кончится, там и сам находишься. Правда, многие этим не тяготятся. Ну, а опытный, бывалый волк хорошо знает последствия порош, и что они недаром зовутся у охотников “мертвыми”.