Дядя Всеволод не только дал Фильке приют у себя, но и стал посылать его в школу.
Позднее, когда дядя Всева жил уже с нами и бабушки в живых уже не было, именно по поводу этого Фильки, которого ему удалось определить в адмиралтейство, «по механической части», он однажды разоткровенничался со мною, вспоминая свое собственное детство.
— Поверишь ли, Колечка, — волнуясь говорил он мне. — Каждую субботу, чуть только я возвращался из школы, меня секла маменька пребольно, собственноручно. Велит спустить штанишки, загнет мою голову, стиснет ее своими колунами так, что не шевельнешься, и даст розог пятнадцать, а под сердитую руку и все двадцать пять.
Худо ли, хорошо ли учился, все одна честь. Пришла суббота, — получай свое!
Тошно было домой идти… Мучился, сколько раз раздумывал, не кинуться ли в Ингул, по крайней мере один конец.
Как Бог от греха уберег, — сам не знаю…
Спасибо покойному Петру Григорьевичу, царство ему Небесное! Если бы не он, не выдержал бы, кинулся бы в речку… Когда за него вышла маменька замуж, он разом эту манеру прекратил.
Добряк он был! Я его больше отца родного почитал, да и он полюбил меня.
По началу, бывало, как в субботу из школы прийдешь, прямо к нему в кабинет, — он и говорит: «отсидись пока, тут она тебя не достанет»!
Потом к столу, к обеду, сам за руку меня ведет и прямо к маменьке: «он у тебя молодец, я его проэкзаменовал, учится исправно». А потом ко мне: «целуй маменьке ручку, ну, живо, будем обедать, чай проголодался!» Так и избавлял меня… И ее отучил, не позволял детей пальцем тронуть…
А ведь, поди, любила меня… После, как вырос, даже не в пример прочим, уважала и баловала меня. Царство ей небесное, а как вспомню, веришь ли, и сейчас на душ жутко становится…
Невыразимое никакими словами чувство обиды возникало в моей груди при этих словах седеющего милого «дядюхи», которого я живо себе представлял моим однолетком, переносящим тяжкие муки…
Хорошо, что бабушки не было уже на свете, иначе я возненавидел бы ее.
Глава восьмая
Александр Дмитриевич Кузнецов, бабушкин пасынок, по окончании войны, также вернулся в Николаев и поселился в том малом флигеле, рядом с нашим, где пожил недолго «генерал-ополченец». Во время Крымской кампании был не в Севастополе, а где-то на Дунае, где командовал отрядом военных судов. Ранее он очень отличился, командуя парусным кораблем «Ростиславом», в Нахимовской эскадре, которая победоносно уничтожила турецкий флот у Синопской бухты. За участие в Синопском бою у него на шее висел Владимирский крест с мечами, с которым он никогда не расставался. В его храбрости и, вообще, в том, что он был превосходным моряком, никто не сомневался, Подчеркивали также его ригористическую честность в отношении казенного имущества, что далеко не было общим правилом тогда во флоте. В заслугу ему ставили и то, что он оставался верен парусам, пренебрежительно отзываясь о паровых судах, которыми пришлось ему командовать на Дунае.
Но утверждали все, что на службе это был лютый зверь, а не человек.
При своем бешенном нраве и педантичной требовательности по службе, он «порол матросов нещадно», офицеров же сажал за малейшее упущение под арест, причем изругивал неистово.
В Николаев он вернулся адмиралом, только что выпущенным в отставку, «с мундиром и пенсией».
Вместе с адмиралом приехал с Дуная и его бывший денщик и вместе повар, Федор Хохлов, получивший к тому времени также «чистую».
Он был помоложе Александра Дмитриевича, но странно походил на него всем внешним обличием своим. Немного пониже его ростом, своею походкою на растопыренных слегка ногах, словно в ожидании качки, круто закрученным хохолком волос над самым лбом и серо-оловянными глазами, как будто никуда не глядящими, он был вылитый портрет самого адмирала. Только волосы на его усах и бачках темнели еще своею естественною чернотой, а не были густо, иссиня-черно, нафабрены, как у адмирала.
Александр Дмитриевич звал его «Федей» и Федя, казалось, был весьма ему предан. Он был единственной прислугой адмирала; никто больше «не допускался» к нему ни для каких услуг. Федя убирал его три комнаты, «ходил» за ним и готовил ему обед, который подавался, минута в минуту, в 12 часов «по адмиральской пушке».
Вставал адмирал «с петухами», очень рано и ложился спать «с курами», также рано.
Каждое утро он «заходил в церковь перекрестить лоб», а по воскресеньям и праздникам отстаивал и утреню и обедню в адмиралтейском соборе, причем стоял в алтаре и нередко делал замечания священнослужителям, если усматривал какие-либо непорядки.