Позднее, родной брат покойного, Владимир Михайлович Карабчевский, утверждал и объяснял мне, что род Карабчевских — турецкого происхождения. У него была даже какая-то печатная брошюрка, семейная реликвия, содержавшая в себе соответственные сведения. Во время войн при Екатерине, при взятии Очакова, был пленен мальчик-турчонок, родители которого были убиты. Его повез с собою в Петербург какой-то генерал, там его отдали в военный корпус и дали фамилию от «Кара», что значить черный. Он мог быть дедом моего отца и, стало быть, моим прадедом. Весь род Карабчевских, вплоть до меня, служил в военной службе, преимущественно в каваллерии.
Великолепные, кapиe глаза отца, вместе с синеватым отливом их белков и красиво загнутыми ресницами, целиком унаследовала сестра Ольга, которая, в свое время, считалась в ряду красивейших девушек (или по тогдашнему, «выезжающих барышень»), города Николаева, который в то время, как раз, славился своими красавицами.
Из формулярного служебного списка покойного отца, который и сейчас у меня цел, я знаю, что образование он получил «домашнее», причем в той же графе, почему-то, особо обозначено: «арифметику знает». В полк он вступил юнкером, довольно поздно, так как пробовал раньше какую-то штатскую службу. В военной он подвигался очень быстро; очевидно нашел свое призвание. Полковником, и уже полковым командиром, был, когда ему едва стукнуло сорок лет.
После знаменитого Чугуевского смотра, на котором перед Николаем Павловичем парадировала преимущественно каваллерия, отец удостоился особой, занесенной в его формуляры, Высочайшей благодарности. Предрекали, что следующей для него наградой будут вензеля и флигель-адъютантский аксельбант; но рок судил иначе. Именно с этого смотра, предшествуемого бесконечными учениями и маневрами, он, по словам матери, вторично жестоко простудившись, стал хворать, но ни за что не хотел оставить службы и перемогался, пока не слег совсем.
Умер он на 43 м году жизни там же в Кривом Озере, где стоял его полк. Там и похоронен близь самой церкви.
От какой именно болезни он угас, мне в точности не удалось узнать.
По этому предмету показания матери и дяди Всеволода (или дяди «Всевы», как мы его с сестрой любовно называли, и о котором не раз еще я вспомню), диаметрально расходились и даже бывали предметом, настойчивых пререканий.
Мать утверждала, что отец умер, не уберегшись от вторичной простуды, которая «бросилась на легкие», дядя же Всеволод (мамин единоутробный брат), очень друживший с покойным, заверял, что он погиб от какой-то «лихорадки», вывезенной им из Венгрии, своевременно не понятой врачами.
В графе формулярного списка покойного отца с стоическою краткостью обозначено: умер «от кашля».
Из некоторых отрывочных замечаний бабушки, при воспоминаниях о покойном, я заключал, что она была не вполне довольна браком моей матери. В Николаеве, где царил Черноморский флот, каваллерия не могла быть в особой чести, притом же, как я убедился из формуляра отца, он всего на всего владел тремястами десятинами земли, с соответствующим количеством «крепостных душ», бабушка же Евфросиния Ивановна была владелицей трех больших подгородных имений, обширного дома с флигелями в центре Николаева и вообще считалась большою «особою» не только в городе, но и по губернии. Через двух своих дочерей, сыновей, племянниц и внучек она перероднилась со всем городом и пришлый каваллерист, мелкопоместный помещик, случайно задержавшийся со своим полком в Николаеве, не представлялся слишком завидной для ее любимой дочери партией.
Именно по настоянию бабушки мать оставалась в Николаеве, когда отец получил полк в «Кривом Озере». Ей был отведен на постоянное житье весь «наличный флигель» т. е. дом, также выходящий на Спасскую улицу, по фасаду «большого дома», в котором жила сама «старая барыня» т. е. бабушка.
Оставшейся молодою вдовою, матери не раз, по понятиям бабушки, представлялись «прекрасные партии» и она очень склоняла ее выйти вторично замуж; но, мать, — трижды будь благословенна ее память! — из любви к детям, не решилась дать им отчима и не стала вить нового гнезда, оберегая прежнее, осиротелое.
Мать свою я любил бесконечно.
Величайшим в раннем детстве было для меня счастьем забраться к ней за спину, когда она по вечерам читала, или вышивала, сидя у лампы, на своем «вольтеровском» кресле, и играть с завитками ее волос у шеи и целовать их. Иногда я тут же и засыпал, свернувшись клубочком, или притворялся спящим, потому что тогда она сама уносила меня в кроватку и помогала раздевать меня. Я обнимал ее шею и долго не отпускал от себя.