Вечером это была совсем другая бабушка, куда симпатичнее утренней, парадной. Совсем седенькая старушка, с головой повязанной темно-коричневым «очипком», в теплой домашней «душегрейке», отороченной серым мехом, с коленами, укрытыми мягким пуховым одеяльцем; в руках у нее не было ни утреннего платка, ни щегольской табакерки. Взамен этого, на круглом столике, стоявшем подле самого ее кресла, лежала большая серебряная, с чернью, табакерка и огромных размеров полосатый носовой платок с цветными разводами, тут же лежала колода фигурных карт, разложенная «пасьянсом» и большие круглые очки, в черепаховой оправе.
По утрам мы только прикладывались к ее руке, кое о чем она нас спрашивала, опрашивала и Марфу Мартемьяновну, как мы себя вели и предательски интересовалась, не было ли у меня «насморка» т. е., попросту, не ревел ли я накануне, когда мама уезжала на вечер.
Bcе в доме знали, что я большой «плакса», но, дипломатически, это именовалось «насморком». Если Марфа Мартемьяновна бывала «в духе», то «покрывала» меня и я торжествовал, так как бабушка, погладив меня по голове, говорила, что я «умник». В противном случае, бабушка выразительно качала головой и что-то строго наговаривала, чего я уже не слышал, так как «насморк» предательски подступал мне к горлу, и нас спешили увести.
Вечерние наши свидания с бабушкой бывали всегда и продолжительнее и много приятнее.
Самый наружный вид ее располагал к интимности… Белые, жидкие волосики, выбившиеся из-под «очипка», ласково смягчали довольно резкие черты ее лица; «душегрейка», со своей меховой оторочкой, как то мягко облегала ее теперь вовсе не пышную, а старчески сухощавую фигуру.
И ритуал наших вечерних посещений был совсем иной.
Марфа Мартемьяновна, после того, как доводила нас до бабушкиного будуара, низко ей поклонившись, не оставалась в комнате, а проходила дальше в помещение Феклы и Фионы, двух бабушкиных наперстниц.
Сестра, которая была самоувереннее и побойчее меня, усаживалась непринужденно на скамеечку, стоявшую в ногах бабушки, брала ее сухощавую, с голубыми жилками, руку и поглаживала ее, а я, обыкновенно, стоял вплотную у бабушкиного кресла.
Матовый свет масляной лампы, стоявшей на столе, как-то легко и тепло освещал всю негромоздкую фигуру «бабушки-старушки» и я чувствовал к ней несказанную нежность, выражавшуюся, впрочем, только тем, что я начинал учащеннее дышать и сопеть носом.
Тогда она сама протягивала ко мне свою руку, которую я целовал, а она несколько раз гладила мою щеку. Пока Марфа Мартемьяновна оставалась в гостях у Феклы и Фионы, слышен был заглушенный говорок, который, восполняя вечерний уют, складным полушепотом достигал до будуара бабушки.
Наконец, когда наступало время, в комнате появлялась Марфа Мартемьяновна, а за нею, на пороге бабушкиной спальни, показывались Фекла и Фиона, знаменуя своим появлением конец нашего вечернего визита бабушке и начало приготовлений к ее сну.
В отличие от утреннего нашего расставания с бабушкой, дело не ограничивалось одним целованием ее руки; она сама целовала нас, крестила каждого в отдельности и отпускала с миром.
Мы весело, иногда даже шумно, устремлялись обратно, по анфиладе слабо освещенных комнат, прямо в столовую, где нас обыкновенно, как бы неожиданно (но мы знали это заранее) «перехватывала» Надежда Павловна в свою комнату, дверь которой выходила в столовую.
То-то было веселья и радости!
Мы прекрасно знали, что нас ждут здесь и любимые лакомства: изюм, рахат-лукум, орехи, чернослив… да еще мало ли что! Но главное было, все таки, сама Надежда Павловна, всегда ласковая, приветливая, наша «баловница», как прозвала ее Мартемьяновна.
Иногда, к вящему восторгу нашему, мы заставали у нее и нашу маму. Когда у нее не было гостей и она сама никуда не выезжала, она ходила по долгу засиживаться у Надежды Павловны, с которой была дружна с детства.
Надежда Павловна Кирьязи осталась круглой сиротой после скоропостижной смерти своего вдового отца, главно-управляющего бабушкиными имениями, который славился своею честностью и не оставил никакого состояния.
Сын его служил где-то офицером в армии и бабушка высылала ему, от времени до времени, денежные пособия, а Надежда Павловна, девушка далеко не первой молодости, осталась жить у бабушки и стала заведывать всем ее домашним хозяйством, зимою в городе, а летом в деревне, куда уже с весны переселялась бабушка…
Это было очаровательное, незлобивое существо, вся в самоотверженных заботах о других.
Небольшого роста, сухощавая, подвижная брюнетка, с легкою, преждевременною проседью в гладко зачесанных волосах, с добрыми серыми глазами, она, как домашний добрый гений, поспевала всюду, где могла быть полезной. Все «дворовые» дети (а их было не мало), кошки, собаки и всяческая живность знали ее и спешили на ее зов, никогда не оставаясь в накладе.