Одетый в малороссийскую белую "свитку" и высокую мерлушковую шапку, с усиками, подмазанными жженой пробкой, он меланхолически-заученно проскандировал под музыку малороссийскую песенку ,,идет казак с за-Дунаю".
Все нашли, что "сюрприз" удался на славу.
Только, когда на другой день они уже уехали, бабушка и другие домашние, точно сговорившись, толковали про Аполлона Дмитриевича: "это наверное та (т. е. Грация Петровна) навязала ему привезти всю странствующую труппу. Нашли чем удивить".
Я заметил, что не только бабушка, но и мама, и даже незлобивая Надежда Павловна, все, понемножку, как-то нетерпимо относились ко всему, что исходило от Грации Петровны и от покорного ей во всем мужа.
В глубине души я не разделял этих чувств, не понимал их и не находил ничего, что оправдывало бы их по отношению к Грации Петровне.
Не говоря уже о том, что она была матерью пленившей меня Мани, и сама она шуршанием своих шелковых платьев и какою-то особенною, ,,не простою", манерою держать себя, всегда возбуждала во мне пытливое чувство не то удивления, не то любопытства.
В ее присутствии я чувствовал себя как-то взрослее, хотя, с тем вместе, она больше, чем кто-либо, приводила меня в смущение и даже некоторое оторопелое замешательство, когда обращалась непосредственно ко мне и глядела на меня, так же как на всех, своими, затененными красиво, глазами и приветливыми на щеках "ямочками".
Mademoiselle Clotilde, не сказавшая с нею и двух слов, так как Грация Петровна, знавшая хорошо немецкий язык, не говорила по-французски, на вопрос мамы: как она ей понравилась, довольно загадочно (т. е. загадочно для меня) ее аттестовала: ,,pour son age eile est bien coquette, et cela ne deplait pas aux homines" (Для своего возраста, она очень кокетлива, это нравится мужчинам.).
Сама Клотильда Жакото, как раз, была чужда всякого кокетства. Она одевалась всегда очень просто, не употребляла ни пудры, ни духов.
Когда мама ей раз подарила флакон парижских духов, она, не раскупоривая, держала его как украшение на своем туалете. Чистюга же она была большая и утром и вечером долго плескалась в воде.
Мама, смеясь, как-то сказала ей: ,,pour une francaise, Vous etes unique"! (Как француженка, вы единственны!) а она ей отвечала: ,,je ne viens раs de Paris, et je ne le regrette pas"! (Я не из Парижа, и не жалею об этом!).
Скоро все в доме узнали, что все жалование, которое mademoiselle Clotilde получала от мамы, а позднее и все деньги, который она зарабатывала уроками, она целиком отсылала своей нуждающейся семье во Францию.
И все проникались к ней все большим и большим уважением.
Когда она получала письма из дома, то бывала особенно в духе и, нежнее обыкновенного, ласкала сестру и меня.
В таких случаях она нередко говорила маме: ,,ah, si lee miens voyaient соmmе je suis bien ici, ils seraient bien heureux" (Ах если бы мои могли видеть, как мне здесь хорошо, они были бы так счастливы!).
А мама ее подробно расспрашивала о матери, сестре и двух братьях, которые еще учились ,,au college" (В гимназии), и, потом, неизменно диалог заканчивался словами мамы: "Votre mere est deja bien heureuse davoir une fille comme Vous! " (Ваша матушка итак уже счастлива, имея такую дочь, как вы !)
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ.
В Кирьяковку, где нам, с мамой и mademoiselle Clotilde, отводилось верхнее помещение в доме, с его большим балконом, у которого "дедушкины тополя" переросли уже наши окна, мы наезжали только недель на шесть, в самый разгар летней жары, и каждый день ходили с мамой и Надеждой Павловной на реку купаться.
Буг в этом месте очень широк; противуположный берег виднелся отчетливо только своими контурами, но крестьянские избы, люди, лошади и коровы казались издали маленькими, точно игрушечными.
Для раздевания у самой воды была небольшая ,,купальня" т. е. деревянная будка, крытая соломой, от которой небольшой мостик вел и спускался лесенкой в реку.
Я купался обыкновенно с мамой, которая отлично плавала и меня научила, а сестра с Надеждой Павловной "барахтались" у самой лесенки, так как обе плавать не умели.
Mademoiselle Clotilde ходила купаться ранним утром одна, пока мы еще спали, так как не находила удовольствия купаться в жару.
Оставались мы в деревне, сравнительно, недолго потому, что там учение наше совершенно прерывалось, а мама находила, что учится нам пора.
Кроме того, там мы жили ,,над самой головой бабушки"; она жила в первом этаже, очень чутко спала, отдыхала и днем и мы были значительно стеснены вечной заботой и напоминаниями - ,,не очень шуметь".
Вообще в Кирьяковке, в качестве помещицы, бабушка была неузнаваема.
Насколько в городе она жила "старой барыней", ни во что решительно не вмешивалась, ничем даже не распоряжалась, настолько здесь входила решительно во все и проявляла упрямое своевластие.
Без ее разрешения нельзя было запрячь лошадь, отъехать куда-нибудь за версту от дома. Сама она в безрессорном экипаже (по совету доктора) выезжала каждый день "в степь", смотреть сенокос, или в ,,хлеба", проверять урожай.
Через сад, в особую калитку, ключ от которой был всегда при ней, она нередко одна, словно тайком, проходила "на ток", когда там происходила молотьба первобытным способом, при помощи тяжелых каменных зубчатых катков, влекомых волами, по настланным большим кругом колосьям. Выбитое зерно отделялось затем от "половы" (рассеченной соломы) простым подветренным провеянием лопатами.
Надо было видеть, как бабушка иногда в самое несуразное время пробиралась туда, чтобы внезапным появлением убедиться, исправно ли отбывается поденщина.
В городе не слышно было ее голоса; все передавалось через Надежду Павловну.
Здесь же, у себя в имении, вечно был слышен ее голос, нередко повышаемый до крика.
Каждый вечер, раньше чем отойти ко сну, она принимала обстоятельный доклад своего управляющего Юрия Филипповича Георгиу. Это был обрусевший грек, лет сорока, энергичный, загоревший до черноты, благодаря вечному пребыванию на припеке, во время полевых работ.
Он не смел садиться в ее присутствии, хотя по торжественным праздникам приглашался к столу, также как и священник ближайшей сельской церкви.
Юрий Филиппович был холост и жил "при конторе", на втором дворе.
Я с ним был в дружбе и заглядывал иногда к нему, так как по стенам у него были развешены пистолет, ружья, кинжал, нагайки и длинный арапник для собак.
Когда он отправлялся на своих бегунках без кучера "в степь," или "на кошары", я иногда усаживался впереди его и он давал мне править лошадью, которая была "добрая", т. е. хорошо бежала, но была смирная.
Я настойчиво "выпрашивался" у мамы в эти поездки и она, скрепя сердце, иногда меня отпускала.
Раз мы поехали с Юрием Филипповичем "на кошары".
Кошары - это большие, казарменного вида, сараи, - зимний приют для выпасаемых в дальней степи овец. Тут же и казарма для "чабанов", взрослых и подростков (пастухи и подпаски). Когда нет травы, овец держат в кошарах, кормят сном и соломой.
Целая стая злых "чабанских" собак (овчарок) сторожат этот овечий табор и их дружный лай, когда подъезжаешь, слышишь чуть ли не за версту.
Когда мы подъехали к кошарам, кто-то из взрослых чабанов, после доклада о состоянии овчарни, пожаловался Юрию Филипповичу на то, что между ними "завелся вор". У него украли праздничный "наборный пояс".
Пошло расследование. Кто-то высказал подозрение на одного подпаска.
Юрий Филиппович принялся немедленно за розыск. Он начал строго допрашивать заподозренного. Тот весь трясся, плакал, но отрицал свою вину.
Пошли куда-то с обыском. Повели за собою и обвиняемого.
Я чувствовал, как внутри меня уже начинало что-то дрожать, но я еще крепился и только молил Бога, чтобы у мальчугана ничего не нашли и чтобы он оказался невиновным.