Выбрать главу

Она застилала кожаный диван чистой простынкой и наносила целую гору подушек. Дядя Всеволод каждый раз убирал их прочь, оставляя, для головы, только одну, кожаную, заправленную в чистую наволочку.

Я часто за ним следовал туда, потому что очень любил его, и, пока он укладывался, разглядывал все, что было в комнате.

Здесь все было очень просто.

Немного мебели красного дерева, с кожаными, потемневшими сиденьями. Застекленный книжный шкаф, в котором книг не было, но на верхней полке которого аккуратно было разложено несколько орденов покойного, черный "с языком" галстух, треугольная шляпа и кортик.

На остальных полках лежало несколько альбомов с чертежами и рисунками кораблей, которые я, каждый раз заново, перелистывал.

На стене над диваном висела очень потемневшая, в простой деревянной раме, картина.

По словам тети Лизы ее рисовал будто бы сам покойный, который и чертил и рисовал недурно; дядя же Всеволод за верное утверждал, что ее нарисовал друг покойного, по фамилии "Рябый", казак по происхождению, знавший хорошо и любивший казацкий быт. Свое утверждение дядя Всеволод подкреплял указанием и на едва приметную букву ,,Р" в нижнем уголке картины.

Картина изображала толстого, усатого, с бритой головой и чубом, совершенно голого по самый пояс запорожского казака. Он сидел на полу "по-турецки", т. е. скрестив под собой босые свои ноги и, наклонившись, пристально выискивал что-то в снятой с себя и распластанной на его коленях, сорочке.

В самой картине, кроме сизого носа казака и его чуба, ничего не было особо примечательного, но под его изображением шла, в четырех строках, целая, приписка тщательно и отчетливо сделанная красной краской.

Дядя Всеволод никогда не упускал случая громко прочесть ее, сопровождая чтение добродушнейшим смехом.

Вот, что гласила приписка:

Казак, душа правдива,

Сорочки не мае,

Коли не пье, то воши бье,

А все же, не гуляе!

Когда мы возвращались обратно в Кирьяковку, нагруженные разными кулечками и корзинками, я, восседая опять преважно на козлах, рядом с Игнатом, и не зная, как ярче выразить всю полноту моего удовлетворения прожитым днем, полным новых ощущений, принимал вдруг разгильдяйский тон и начинал без конца скандировать полюбившееся четверостишие под картиной, разом затверженное мною наизусть.

Игнат и дядя Всеволод смеялись, мама сердилась и кричала мне в спину: "не смей повторять гадостей", a mademoiselle Clotilde недоумевая, спрашивала: "mais qu'est ce qui'l radotte la haut?" (Что он там болтает?)

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ.

В котором это могло быть году, решительно не помню.

Но было это вскоре по воцарении Государя Александра II, после смерти Императора Николая Павловича.

В городе пошли слухи, что новый Государь пробудет несколько дней в Николаеве, проездом в Севастополь.

Перед тем дядя Всеволод как-то свозил меня в Морское Собрание, чтобы показать недавно водруженный на стене парадной залы, портрет нашего "нового Царя".

Какой видный, чарующий ласковым взглядом, красавец.

Все были в восторге от него.

Только и говорили о выпавшем, в его лице, счастьи для России. Все как-то оживились и радостно чего-то большого ждали.

Сначала слухи о его приезде в Николаев были очень смутны, они то усиливались, то замирали вовсе.

Но вот, маме пришло письмо из Петербурга от тети Сони и получилась полная достоверность.

Тетя Соня писала маме, что поездка Государя, и именно через Николаев, решена окончательно и что в свите Государя будет состоять и ее муж, Николай Андреевич Аркас, недавно произведенный в контр-адмиралы и получивший придворное звание генерал-адъютанта.

Она писала, что очень ему завидует, но не может последовать за ним, так как у нее только что родился четвертый ребенок, мальчик Володя, и ей невозможно двинуться в дальний путь с детьми.

Письмо это положило конец всяким сомнениям относительно проезда Государя именно через Николаев и мама стала усиленно делать визиты знакомым, чтобы оповестить их, из самого достоверного источника, о предстоящем знаменательном событии.

Когда эту весть о приезде Государя мама, ,,секретно", сообщила и Владимиру Михайловичу Карабчевскому, он моментально возгорел желанием, во чтобы то ни стало, отличиться в качестве полицеймейстера.

Не дожидаясь официального подтверждения, он поднял на ноги весь город.

Дали знать и в Херсон, губернскому почтмейстеру, Аполлону Дмитриевичу Кузнецову, а тот тотчас же поскакал на ревизию соответствующего почтового тракта по губернии.

Пошел усиленный ,,ремонт" почтовых лошадей.

Проездом через Николаев, Аполлон Дмитриевич очень благодарил маму за то, что она не забыла предупредить и его заблаговременно.

В то время Николаев представлял собою не столько благоустроенный город, сколько широко раскинувшееся, богатое и очень населенное поселение.

Кроме "дворца", со многими флигелями и огромным садом, где жил главный командир Черноморского флота (одновременно и военный губернатор города Николаева), примыкавшего к нему великолепного бульвара, по возвышенному берегу реки Ингула, со многими аллеями и сплошной линией чудных тополей, вдоль замыкающей бульвар с улицы ажурной чугунной решетки, здания Морского Собрания, штурманского училища и еще нескольких казенных зданий, церквей и казарм, все остальное представляло собою как бы ряд отдельных усадеб, с бесконечными заборами.

Много городских домов не выходило вовсе фасадами на улицу, а ютилось в глубине дворов.

По этому поводу ходила версия, что эти "угольные", или "такелажные" дома, всегда одноэтажные, незаметные с улицы, построены "казенными средствами", в дар власть имущим от поставщиков угля и такелажа для флота.

И строились они внутри дворов, как бы таясь, чтобы не слишком мозолить глаза высшего начальства и не привлекать к себе внимания наезжавших, от времени до времени, ревизоров.

Характерной усадьбой такого вида, среди города, (и даже, в лучшей его части) был дом бывшего в течение многих лет правителем канцелярии военного губернатора, потом отставленного, некоего Б., про которого сложилась целая легенда.

Он доживал свой век большим оригиналом и не пользовался доброй славой. Утверждали, что сыновей своих, которых у него было четверо, он порешил не учить и, когда они подросли, обернул их для своих личных услуг. Одного он сделал поваром, другого кучером, третьего дворником и водовозом и только четвертого научил плотничать и быть маляром, чтобы иметь дарового мастерового для ремонтов по дому. Две взрослые его дочери ходили за коровами и вели домашнее хозяйство.

Одевал он их соответственно их занятиям, проявляя неимоверную скупость в расходовании денег на их нужды.

Жену свою, как утверждали, он замучил своим невыносимым самодурством и, даже, "вогнал ее в гроб" жестоким обращением.

Теперь он царил одиноким барином среди своего раболепно-покорного, безличного потомства.

Утверждали, что он был настолько скуп, что не держал собак, чтобы не кормить их, но сам по ночам выходил и лаял во двор.

Это были россказни, но факт был тот, что лично себе он не отказывал в комфорте и был большим гастрономом. Только семью он держал "на людском" положении и не имел с нею ничего общего.

На сытой, пегой лошадке, запряженной в "гитару", он почти каждый день, аккуратно, в определенный час, проезжал мимо наших окон и его, почти заросшее бакенбардами, "обезьянье", как мне казалось, лицо, навсегда врезалось у меня в памяти, благодаря всем о нем рассказам.

Он сидел на своей "гитаре" верхом, держа над собой большой холщовый зонтик, в фуражке с прямым козырьком и в синих очках на крошечном, как бы приплюснутом носу. На козлах, за кучера сидел его второй сын, тощий малый, лет пятнадцати, одетый не по-кучерски, а в лоснившемся пиджаке, коротких коломянковых штанах и в мятой, выгоравшей фуражке, на стриженой голов.