У Надежды Павловны был свой собственный песик, "Нарцик" (от Нарциса, вероятно); не то болонка, не то дворняжка в виде светло-оранжевой, волнистой муфточки на тонких белых лапках, подобранный еще щенком на улице.
Бабушка не любила собак в комнатах. В "большом доме" Нарцик был, отчасти, контрабандою и потому охотно прибегал к нам, во флигель, где ему не возбранялось ни громко лаять, ни носиться за нами кубарем по всем комнатам. У себя же, т. е. в комнатах Надежды Павловны, где он проводил вечера и ночи, Нарцик был совсем другим: лежа смирненько на подушке, у самой печки, он держал себя образцово и, даже при нашем появлении, не вскакивал и радостно не лаял, а только подрыгивая хвостиком, любовно следил за нами своими черными, круглыми глазками, не отрывая пушистой мордочки от подушки.
Мы засиживались у Надежды Павловны, пока не появлялась в дверях одна из бабушкиных наперстниц, Фекла или Фиона, - это означало, что бабушка в постели и "требует" к себе Надежду Павловну для своих хозяйственных распоряжений на завтрашний день. Распоряжения эти давались обыкновенно, не спеша, причем при них всегда присутствовала Фекла, без конца оправлявшая постель бабушки, Фиона же появлялась урывками, при особых надобностях.
Обе женщины уже пожилые, из "дворовых", состояли исключительно при бабушке. У каждой из них, кроме общих функций по гардеробу бабушки и личному за ней уходу, была своя неприкосновенная специальность.
Фекла, сухощавая, небольшого роста, болтливая и суетливая, часто ссорившаяся с остальною прислугою в доме, имела в исключительном своем заведывании "кофейное дело". На ее обязанности было жарить, молоть, хранить и варить для бабушки кофе; поэтому ее звали "кофейницей".
Так как все в доме считали ее бабушкиной "наушницей", то не любили её и редко кто из прислуги, проходя мимо "кофейной кладовки", (особой деревянной пристройке при доме) заслышав энергичный скрип ее большой кофейной мельницы удерживался от восклицания: ,,у, загудела чертова мельница!"
Интимно все так Феклу и прозвали, кто злобно, а кто просто смеясь, "чертова мельница".
Фиона, и по наружности и по характеру была прямою противоположностью товарки.
Могучей корпуленции, всегда с засученными выше локтя рукавами на мускулистых бронзированных загаром руках, в малороссийском темно-зеленом ,,очипке" на четырехугольной большой голове, она только в присутствии бабушки, скрепя сердце, ходила в мягких, матерчатых башмаках, настоящею же ее страстью было шлепать, по двору и всюду, босыми ногами, под которыми половицы кладовых и людских комнат жалобно пищали.
Ее особо-специальная миссия заключалась в изготовлении ароматического, нюхательного табака, потребляемого бабушкой.
В особой отдельной "кладовке", всецело находившейся введении Фионы, развешивался на протянутых симметрически тесьмах какой-то (выписной) листовой табак. Тут он сушился, мялся, протирался, сдабривался ароматическими специями, и затем хранился и "выстаивался" в стеклянных, с хорошо притертыми пробками, банках. Сюда нельзя было войти без того, чтобы не начать чихать неудержимо; но сама Фиона, нюхавшая табак, следы которого нередко сочились под ее толстым красноватым носом, любила и работать и кейфовать в своей удаленной кладовке, куда редко кто заглядывал.
Уже подростком любопытство заводило меня иногда и туда, и так как Фиона была добродушна, то ласково принимала меня. Раз как то она принялась целовать меня и прижимать к своей груди, причем от нее нестерпимо пахло какою-то кислою гарью и табаком; я вырвался, убежал и больше к ней, в ее "кладовку", не заглядывал.
Все в доме, кроме бабушки, знали, что Фиона иногда "выпивает" и тогда, незлобивая и ласковая, мирно отлеживается в своей "кладовке", под флагом недомогания.
В противовес "кофейнице" Фекле, Фиона числилась ,,табачницей", но это было скорее оффициальным ее званием; все домашние и дворовые охотнее титуловали ее "бабкой Фионой".
Ее считали искусной ,,бабкой-повитухой" и эта негласная ее профессия и доставляла ей случаи принимать неотвратимые ,,угощения", вызывавшие ее периодические недомогания.
Так как вся бабушкина дворня любила бабку Фиону, то дружно покрывала ее и клятвами готова была бы заверять, что она точно занемогла: то "остудилась", то "мучается зубами, места себе не находит".
Фекла - "наушница" по отношению товарки держала себя осторожно. Она знала, что без Фионы старой барыне, все равно, не обойтись. Благодаря ее мускульной силе (сама же Фекла была тщедушна и слабосильна) Фиона бабушку и в ванну сажала, и мыла ее, а в случае болезни "мазями натирала", при бессоннице же целыми часами могла ей "пятки чесать".
Притом же и за собой Фекла знала маленькую слабость: бабушкиного кучера, верзилу Марко, любила у себя в кладовке барским кофеем подчивать. От Фионы этого укрыть было невозможно.
Проще было жить им в ладу, тем более, что на первенство в близости к старой барыне Фиона, по своему философскому легкомыслию, нисколько не претендовала. И по вечерам, при наших посещениях бабушки, когда Марфа Мартемьяновна отправлялась в комнату либо Феклы, либо Фионы, они всегда сходились втроем для дружеской беседы.
Марфа Мартемьяновна, сдержанная и чинная, только с этими двумя "приближенными" бабушки допускала знакомство т. е. беседу и рукопожатия; с остальными "дворовыми" людьми она держала себя холодно, чуть-чуть даже надменно.
У нас была кошка "Машка", белая, с черными ушами и хвостом, но она была неласковая. Собственно она была даже не наша, а Марфы Мартемьяновны, жила в ее комнате и спала на перинке.
Иногда, мы видели около нее крошечных котят, презабавных, но они очень скоро исчезали; их куда-то уносила в своем переднике Матреша. Мы приставали к Мартемьяновне с допросом: куда унесли котят? Но она, ничего не объясняя, всегда отрезывала сухо: "Кошка должна мышей ловить, а не котят нянчить". Сама Марфа Мартемьяновна казалась мне, не знаю чем именно, похожею на кошку Машку. Она тоже ходила неслышно, держалась прямо и на своем безбровом, кругловатом лице не выражала ничего, кроме неизменного равнодушия.
Никакой обиды ни сестра, ни я от нее не терпели, да и редко мы оставались с ней наедине, но и привязанности к нам особенной она не проявляла. Я не помню, чтобы она когда-нибудь меня поцеловала, или просто приласкала.
Я также был к ней равнодушен; все беды и радости свои я охотно поверял всякому, только не ей.
Я не помню, чтобы сна когда-нибудь сидела у моей постели, пока я засыпал; никогда я не слышал от нее ни сказки, ни песни.
Когда я чего-нибудь трусил и не сразу мог уснуть, - (а я был порядочным трусом, боялся и "старой жидовки" и вереницы монахов, таинственно двигавшихся перед моими закрытыми глазами, и еще Бог знает чего!) подле моей постели усаживалась Матреша и мурлыкала что-нибудь вполголоса. В случаях же экстренных, когда тревожно звонили в церквях по случаю разыгравшегося в городе пожара и слышались беготня по улице и гул направляемых к месту пожара, от всех дворов, бочек с водой, я, попросту, перебирался в спальню матери, забирался ей за спину и блаженно засыпал на ее кровати.
Как радостно тогда бывало пробуждение!
Откуда к нам в няни попала Марфа Мартемьяновна, я упустил, в свое время, расспросить маму.
Во всяком случае, она была не из бабушкиных дворовых-крепостных, иначе ее не называли бы все в доме по имени и отечеству; тех всегда звали сокращенными именами (Ванька, Степка, Дунька и т. п.); а особо заслуженных только по отечеству (Макарьевна, Спиридоныч, Ильич и т. п.).
Бабушкины крестьяне все были малороссы (хохлы) и не чисто говорили по-русски, говор же Марфы Мартемьяновны был чисто русский. Возможно, что именно ради этого мать, очень заботливо относившаяся ко всему, что касалось нашего воспитания, и определила ее к нам.