Там есть арматура и шлаки затёртых пространств.И шурин недаром был в школе десантных ОСНАЗ, —другой бы ослаб в одиночку сосать валидол —подписку на смерть чтобы молча: давал – не давал,—а в песенке вот она вам:
Michelle,та belle,these are words that go together well,my Michelle.
И всё же, какая в словах образуется западня!Ты слышишь? – как в красных дюнах, тебе западлоловушка любому опыту – и не зрясмысл их ложится с нотами заоднов ту ямку от до до до.
Напрасно, цепляясь за оползающий снег,карабкаешься из сухого омута вверх —кругом, как песок, бесконечно раздробленнаяна простейшие доли однатавтология: смерть.
Когда жёсткий ветер сечёт лобовое стекло,иной сочинитель добавил бы к счёту числопоследнее и произвольное, чтобы прерватьсие издевательство звёзд, – и в особый приветвложил бы весомый предмет.
То есть афоризм на бетонных, допустим, столбах, —какой-нибудь там указатель, а лучше – шлагбаум.Но как же он, будучи необходимо весом,как он (мы немедленно спросим) взлетит к небесамиз всех аксиом себе сам?
Пора, в этих чёрных метельных пространствах пораходить вдохновенно без польз и без смыслов – тогдаслучайная милость нас проще согреет,и может быть бросит на берегслепая волна.
Труднее всего – это в рейсе не думать о той,которой-нибудь, что лежит кверх ногами – хоть стой,хоть падай, неважно: реальна она или нет,пускай она лишь на мгновенье в вибрации нотвозникла от губ и до ног:
Michelle,та belle,sont les mots qui vont tres bien ensemble,tres bien ensemble.
Какая тревога и трепет! Другой бы ослаб,заплакал бы, забуксовал бы в вибрациях слов,и в свете фар число на бетонных столбах,из мрака вымахнувшее хотя бы ему в лоб,едва ли его спасло б.
Однако же попробуй не спать и не петь,проламываясь сквозь летящую, мельтешащую персть, —увидишь сам, напряжённо тараща глаза,бесконечно дробящуюсянесомненную смерть.
Так необъяснимо, насколько мой шурин был крут,—ходил вдохновенно всё около, рядом, вокругпо песням и басням, и мимо, и вскользь, зубы сжав,без смысла и пользы – и пальцы фигурой сложив,на память остался он жив.
«Представь себе, – он говорил, – например, ураган.Представь в голове осязаемо, как дуракампредставить нельзя: они жмурят намыленный глаз,а ты утерпи и смотри, – видишь: мысленный лесот бури укрылся за текст.
И я перелистываю невозможный абзац,как будто моргаю, последовательно назвавболота и тундру, пески и снега – идорогу как будто сдвигаюпо пунктам назад.
Горгону, ты помнишь, не глядя Персей убивал.И ты, как бы ни был отважен, удачлив и нагл,но можешь лишь в зеркало видеть свой аппендицит,когда твои пальцы то скальпель ведут, то пинцет,и сам ты себе пациент.
Поэтому я только косвенно воспроизвёлзапретный себе самому навсегда разговор.Есть мнимые способы всё обезболить подряд,но я, возвращаясь по заданным пунктам вперёд,тебя от картин уберёг.
По следу моих маргиналий пробрался ты надсмертельною зрительной ямой, пока кино-адпоказывал документальные кадрыв пространствах холодных, где фарыв метели дымят.
«Скажи кизил, который я сказал...»
Скажи кизил, который я сказал:не вкусом – лыком сам язык вязал.Не ликом весел враль:забыл с Кавказа в рай не взял словарь.
Я сто акцентов знал. Давно старик.А вот лишь по церквям дразню заик.Устал, забыл, ослеп.Скажи кизил, Господь наш Логопед.
Кто кровью окропил холмы вокруг,окрасил привкус мне слюны во рту? —Я вырастил куст слов.Свяжи кисель в раю Твоим узлом.
«Ни молока, ни мёда...»
Ни молока, ни мёдав пустыне Вади-Кельт.Так далеко от домабеглец находит бейт.Как буквы в свитках, мнимытут молоко и мёд, —струится над камнямилишь облако имён.
И бесы дуют зноемнастолько мимо чувств,насколько преподобенбыл житель здешних кущна дне глубоких трещин,где узкий водопадмеж скалами подвешен, —был житель прост и свят.
Он рад, что ты покинулсвою страну, беглец.Ты, как бесстрастный гимел,корабль безводных мест,тропою каменистойплывёшь – уже не мёртв —а он навстречу с миской:там молоко и мёд.