— Да ведь вы, обои, не простая же бумага, — сказал графин, — а все в узорах? Грунт — серый, а по нему все цветочки да цветочки, листики да листики.
— А это уже нас на обойной фабрике разрисовали, — отвечали обои. — Сперва навели кистью серую краску для грунта, потом взяли деревянную форму с вырезанными цветочками, обмакнули в малиновую краску, подавили на бумагу — вышли цветочки; взяли другую форму с вырезанными листочками, обмакнули в зеленую краску, опять надавили — вышли листики. Узор хоть и простенький, а миленький. Не правда ли? Никому тут на глаза не лезем, а в комнате от нас все же веселее и уютнее. Пользу приносим, а сами ни гу-гу.
— Полчаса слышим, как-вы ни гу-гу, — раздался тут с нижней полки насмешливый голос, и Ваня сейчас догадался, что это говорит его любимая книжка, в которой такие хорошенькие истории — смешные до слез и грустные до слез. — Мы, книжки, тут все тоже из бумаги, тоже с узорами, но с какими!
— Хорошие узоры! — сказали обои, — черные только крючки какие-то, буквы, что ли…
— А из букв-то этих что составляется? Слова! А из слов? Целые рассказы. Послушать — уши развесишь. И мы тоже живем другую жизнь. Но первая жизнь наша, тряпичная, была только для тела: одевали, грели, а теперешняя, бумажная, для души: и ум расшевелим, и сердце развеселим.
— Да где же и кто вас так распечатал?
— Где? В , в . А кто? . Набрали оловянных выпуклых букв — в слова, смазали сверху краской и отпечатали на бумагу.
— А кто же рассказы-то выдумал? Они же, наборщики?
— Нет, это не их ума дело: на то есть свои люди — . Писатель все видит и все слышит, да потом пером и опишет. И вас всех, господа, сколько вас тут ни есть, опишет; а наборщики наберут вас в слова и отпечатают в книжку; смотрите же, глупостей не говорить.
— Вот еще! И глупостей даже не говорить! — закричали голоса со всех сторон. — Точно мы ничего уже не значим! Точно горя и бед всяких не натерпелись! За что же это, за что?..
И кругом поднялся такой гвалт, такой гам, что хоть уши заткни.
VI
Между тем стало рассветать, и в комнату из-за шторы блеснул первый луч солнца. В клетке над окошком висела Ванина канарейка. Она вдруг встрепенулась и запела, — запела так весело и звонко, что шум в комнате разом затих.
Что же пела она? — А вот что:
— Не шумите! Не тужите! Что было, то сплыло; что сплыло — забыто, слезами вон смыто. Взошло солнце, пригрело и душу, и тело, — наслаждайтесь! Упивайтесь! Сами смело за дело. Хоть бы век понемножку так прожить — и слава Богу!
За занавеской спала Ванина няня, и она от пения канарейки проснулась, выглянула к Ване.
— Э, батюшка! Певунья наша и тебя никак разбудила.
— Ах, няня! Няня! — вскричал мальчик. — Да ты разве не слышишь, что она поет?
— Что поет? Известно, Бог горло дал, ну, и дерет. Да у тебя, голубчик, что глазенки так разгорелись? Не сов ли какой хороший, видел?
— И какой еще, няня! А может быть, и не сон… Вся комната тут говорила!..
— То есть как так комната говорила? Что-то в толк не возьму…
— А вот я тебе расскажу. Послушай…
И стал он рассказывать. Слушала няня да только головой качала.
И вы, друзья, кажется, головой качаете? Не верите, чтобы комната могла говорить?
Раскройте глаза ваши, раскройте уши, глядите кругом и слушайте хорошенько: не только комната — весь мир вокруг вас внятно заговорит.