Первое место среди (…) течений в еврействе должно отвести сионизму как по объему его влияния, так и по тому, что и фантастика, и притязательность, и порождаемое ими тяготение к смуте, как к родственной стихии, выражены в нем наиболее ярко. При всем различии и содержания и путей существуют глубокие формальные сходства между сионизмом и большевизмом. (…) Как большевик знает верное средство против зла: социа-лизацию, так есть оно и у сиониста: Сион. (…) Большевик ждать эволюции не хочет, и это именно для него характерно; сионист ждать не может, ибо ему приходится начинать сначала. Тому и другому чуждо представление о трагическом в жизни как таковой; оба с одинаковой решительностью отрекаются от старого мира, хотя мир одного — не мир другого; один и другой имеют каждый свою обетованную землю, которая течет млеком и медом. Это единство схем накладывает удивительную печать сходства на мышление, обороты речи и повадки сионистов и большевиков. Сионист как большевик не знает пропорций, степеней и мер; любая частность получает у него универсальное значение, горчичное зерно вырастает в баобаб, воображаемый полтинник в наличный миллиард…
Затем большевики не больше сионистов, разумеется, дорожат неприкосновенностью российской территории, хотя есть уже праздные идеологи, усматривающие в них новых собирателей земли русской. С чисто босяцкой щедростью они отказались от им не принадлежавшего, и на западе России возник целый ряд новых государств. (…) Для сионистов — новый предмет забот и новая точка приложения для разлагающих Россию сил… есть самое крайнее проявление безответственности…
Дело не так обстоит, что была смута, гибли евреи и неевреи, а евреев истребляли и левые и правые (…) Нужно еще прибавить, что евреи были не только объектом воздействия во время этой тяжкой смуты. Они также действовали, даже чрезмерно действовали. Еврей вооружал и беспримерной жестокостью удерживал вместе красные полки, огнем и мечом защищавшие «завоевания революции»; по приказу этого же еврея тысячи русских людей, старики, женщины, бросались в тюрьмы, чтобы залогом их жизни заставить русских офицеров стрелять в своих братьев и отдавать честь и жизнь свою за злейших своих врагов. Одним росчерком пера другой еврей истребил целый род, предав казни всех находившихся на месте, в Петрограде, представителей дома Романовых, отнюдь не различая даже причастных к политике и к ней непричастных. Пробираясь тайком с опасностью для жизни по железной дороге на юг, к Белой армии, русский офицер мог видеть, как на станциях северо-западных губерний по команде евреев-большевиков вытаскивались из вагонов чаще всего русские люди: евреи оставлялись, потому что сумели приспособиться к диким правилам большевиков о передвижении; русский офицер не мог этого не видеть, потому что это бросалось в глаза и евреям, которые мне об этом с горечью и с ужасом рассказывали…
Кто сеет ветер, пожинает бурю. Это сказал не французский остроумец, не буддийский мудрец, а еврейский пророк, самый душевный, самый скорбный, самый незлобивый из наших пророков. Но и это пророчество, как и многие другие, нами забыто; вместе со многими великими ценностями мы и эту потеряли. Мы сеем бури и ураганы и хотим, чтобы нас ласкали нежные зефиры. Ничего, кроме бедствий, такая слепая, попросту глупая притязательность принести не может.
Поднимется, я знаю, вопль: оправдывает погромы! Но кого судьба поставила врачевателем в дни народного мора, того не смутят крики: пускает в народ холеру! Это — неприятность, связанная с призванием, с исполнением профессионального долга. Не смутит меня и то, что кричит и будет кричать о пускаемой в народ отраве не безграмотная, а полуграмотная чернь. Я знаю цену этим людям, мнящим себя солью земли, вершителями судеб и, во всяком случае, светочами во Израиле, свето-носцами. Я знаю, что они, с уст которых не сходят слова: черная сотня и черносотенцы, сами черные, темные люди, подлинные viri obscuri,[57] никогда не разумевшие ни величия творческих сил в истории, ни грозной мощи разрушительной стихии в человеке и человеках.