Со вдовой Хлудовой еще не видался. Бываю в театре. Ни одной хорошенькой... Все рылиндроны, харитоны и мордемондии. Даже жутко делается...
Прощайте и поклонитесь всем.
Уважающий А. Чехов.
Сама жизнь обращается мало-помалу в сплошную мордемондию. Живется серо, людей счастливых не видно...
Николай у меня. Он серьезно болен (желудочное кровотечение, истощившее его до чёртиков). Вчера он меня испугал не на шутку, сегодня ему легче настолько, что я уже позволяю ему принимать по ложке молока через каждые Ґ часа. Лежит трезвый, кроткий, бледный...
Всем скверно живется. Когда я бываю серьезен, то мне кажется, что люди, питающие отвращение к смерти, не логичны. Насколько я понимаю порядок вещей, жизнь состоит только из ужасов, дрязг и пошлостей, мешающихся и чередующихся... Впрочем, я ударился в нововременскую беллетристику. Виноват.
Ma-Па здорова. Денег нет.
И из другого письма М. В. Киселевой:
Впрочем, не велика сладость быть великим писателем. Во-первых, жизнь хмурая... Работы от утра до ночи, а толку мало... Денег -- кот наплакал... Не знаю, как у Зола и Щедрина, но у меня угарно и холодно... Папиросы по-прежнему мне подают только в табельные дни. Папиросы невозможные! Нечто тугое, сырое, колбасообразное. Прежде чем закурить, я зажигаю лампу, сушу над ней папиросу и потом уж курю, причем лампа дымит и коптит, папироса трещит и темнеет, я обжигаю пальцы... просто хоть застрелиться в пору!
Денег, повторяю, меньше, чем стихотворного таланта. Получки начнутся только с 1-го окт<ября>, а пока хожу на паперть и прошу взаймы... Работаю, выражаясь языком Сергея, ужжасно, тшшесное слово, много! Пишу пьесу для Корша (гм!), повесть для «Русской мысли», рассказы для «Нов<ого> вр<емени>«, «Петерб<ургской> газ<еты>«, «Осколков», «Будильника» и прочих органов. Пишу много и долго, но мечусь, как угорелый: начинаю одно, не кончив другое... Докторскую вывеску не велю вывешивать до сих пор, а все-таки лечить приходится! Бррр... Боюсь тифа!
Понемножку болею и мало-помалу обращаюсь в стрекозиные мощи. Если я умру раньше Вас, то шкаф благоволите выдать моим прямым наследникам, которые на его полки положат свои зубы.
Хожу я именинником, но, судя по критическим взглядам, к<ото>рые пускает на меня конторщица «Будильника», одет я не по последней моде и не с иголочки. Езжу не на извозчике, а на конке.
Впрочем, писательство имеет и свои хорошие стороны. Во-первых, по последним известиям, книга моя идет недурно; во-вторых, в октябре у меня будут деньги; в-третьих, я уже понемножку начинаю пожинать лавры: на меня в буфетах тычут пальцами, за мной чуточку ухаживают и угощают бутербродами. Корш поймал меня в своем театре и первым делом вручил мне сезонный билет... Портной Белоусов купил мою книгу, читает ее дома вслух и пророчит мне блестящую будущность. Коллеги доктора при встречах вздыхают, заводят речь о литературе и уверяют, что им опостылела медицина. И т. д.
Эрнест Хэмингуэй. Интервью.
Отрывки из двух интервью парижскому журналу «Ар»
- Когда я работаю над романом или новеллой, я начинаю писать с утра пораньше. В этот час никто не мешает; свежо, даже холодно, и ты согреваешься во время работы. Перечитываешь то, что написано, знаешь, что за этим последует, и продолжаешь с того места, где остановился. Я останавливаюсь, когда вдохновение еще не ушло: я знаю, что должно быть дальше, и стараюсь пережить эти события до того, как на следующий день снова возьмусь за работу. Скажем, я начинаю в шесть утра и кончаю в полдень или немного раньше. Когда кончаешь писать, ты и опустошен и наполнен. Это как в любви. Ничто тебя не трогает, ничто для тебя не существует до того, как назавтра снова примешься за работу. Но вот ждать до завтра оказывается труднее всего.
Каждый день я исправляю страницы, написанные накануне. Конечно, я пересматриваю и всю рукопись, когда она закончена. Смотришь на свою работу свежими глазами, когда ее начисто перепечатают на машинке. Потом последний шанс: гранки. С радостью используешь любую возможность для правки.
- Вы много правите?
- Смотря по обстоятельствам. Я целиком переписал конец романа "Прощай, оружие!". Последнюю страницу я переписывал тридцать девять раз.
- Вас волновал какой-то вопрос формы? Что вас смущало?
- Было трудно найти настоящие слова.
- Кого вы считаете своими предшественниками в литературе? Кто ваши учителя?
- Марк Твен, Флобер, Стендаль, Бах, Тургенев, Толстой, Достоевский, Чехов, Эндрю Марвел, Джон Донн, Мопассан, Киплинг (в лучших своих книгах), Торо, капитан Марриэт, Шекспир, Моцарт, Кеведо, Данте, Вергилий, Тинторетто, Иероним Босх, Брейгель, Патенье, Гойя, Джотто, Сезанн, Ван Гог, Гоген, Сан Хуан де ла Крус, Гонгора. Мне потребовался бы целый день, чтобы никого не забыть. И потом это выглядело бы так, как будто я хвастаюсь эрудицией, которой у меня нет, вместо того чтобы попытаться вспомнить всех, кто повлиял на мою жизнь и творчество. Это не избитая скучная тема; нет, вы задали вопрос первой важности; тут надо отвечать по совести. В моем перечне я упомянул художников, потому что они меня учили писать не меньше, чем писатели. Вы, конечно, спросите, как это могло быть. Мне потребовался бы еще один день, чтобы это разъяснить. А вот то, чему писатель может научиться у композиторов, что даст ему изучение гармонии и контрапункта, - это, мне кажется, разъяснять не нужно.