Напомним и о том, как важно и неотложно сохранить и восстановить красоту северной земли с ее великолепными храмами и монастырями, где творилась нравственная и духовная история народа. Не сохраним и не восстановим это национальное достояние — северную нравственно-духовную сокровищницу — значит, сгубим историческую память, без которой не быть нам великим народом и не строить свою самобытную культуру.
Сделаем все это — и через десятилетие Россию не узнаешь!
А. Адамович
На живой земле
Давно не верю нашему брату писателю, когда он жалуется-завидует, что вот кто-то работает, пишет, а он, мол, бездельничает. Не поверил и Валентина Распутина письму: «Где-то еще пишут книги и говорят о них, где-то снимают фильмы и надеются с помощью слова и камеры переменить людей, я же ничего не делаю…»
И правильно, что не поверил: пока мы с Элемом Климовым снимали горящую деревню для фильма «Иди и смотри», Валентин писал и написал свой «Пожар», — вот так они и сошлись во времени, два пожара. Страшный наш хатынский и тоже страшный распутинский, хотя там никто никого не жег, лишь склады сгорели над Ангарой. И тем не менее страшен пожар в повести Распутина: прежде чем склады, души человеческие незаметно выгорели, многие дотла, многих, пугающе многих людей души. Водка и бессмысленность существования их испепелили, хотя, казалось бы, почему, откуда это?..
Впрочем, ничем нас сибиряк не удивил. Есть, есть это и на нашем конце…
На тех же киносъемках насмотрелся, всякое в войну и после видел, но и к такому привыкнуть тяжело…
— И возле моей хаты стоит машина! А я уже думала, никогда не будет возле моей хаты стоять машина.
Снова и снова нам это сообщает женщина, все куда-то срывается бежать, мешает киноосветителям, но вот, слава богу, задержалась у забора на скамейке и громко радуется, что и «возле ее хаты…». Невыносимое одиночество женщины-пьяницы, большего не бывает. Большой несмелый, добродушный пес, не сводящий заботливых глаз с хозяйки, только подчеркивает это одиночество. Вдруг снова вскочила женщина и, хлопая порванными резиновыми сапогами, быстро-быстро засеменила к своей хате, собака следом. Уже несколько раз уходили и возвращались, и всем ясно зачем…
Хозяин двора и дома, где мы готовимся снимать военного времени сцену, тоже навеселе, румяненький, в празднично-белой рубахе. Впрочем, у него есть повод (хоть вряд ли и он в нем нуждается), у него «праздник» даже больший, чем у той женщины, и нам от дружелюбной улыбки его некуда деваться…
Видел я всякие хаты белорусские. До пожаров, а потом в войну, горящие. Послевоенные землянки. Все было, но не было этого ощущения, что своя хата крестьянину — неинтересна, недорога, как чужая. Вроде той заношенной одежды, которая уже не для носки, а так — дырку заткнуть, обтереть грязь. Не живут, а доживают. И не оттого, что выехать куда-то собрались, собираются переехать, а просто потому, что «и так сойдет», а детям это не понадобится. Сын у хозяина — в Минске, иногда приезжает, наверное, и ждут его здесь, и сам рад, когда собирается в родную деревню с городской своей семьей.
А вот и следы гостевания его: окна заклеены целлофаном, нам приходится вставлять стекла — необходимо для съемок. Приезжал сынок и по пьяному делу переколотил.
— Что, так и зимовали?
— Ага, — усмехается хозяйский мальчишка. Господи, и этот уже помечен: подергивается, глаза косит. Ну, этот в город не уедет, а для деревни, вот такой деревни, сгодится, так что задержится, будет работник…
В хате на стенах старые литографии с ненашими пейзажами (хозяин, судя по ним да по фотографиям, — бывший фронтовик), в углу огромный телевизор, но грязь и неустроенность, какой и в войну в деревнях не видел. На гуталинно-черной простыне и подушках пьяно спит сама хозяйка прямо в сапогах (все тех же резиновых), ни визжащая в сарайчике голодная свинья, ни киносъемки в доме разбудить ее не в состоянии.
Незадолго до этого пришлось мне побывать в иной белорусской деревне (ну, прямо-таки по распутинскому «Пожару»!), которая «с иголочки» — вся в асфальте, в клумбах, новеньких коттеджах, таких же чудно-ненаших, как те настенные литографии. И новоселы все больше приезжие, не местные. Все в новой деревне подчеркнуто щедрое, даже расточительное, если не сказать демонстративно-выставочное, не деревня даже, а какое-то наше виноватое швыряние денег, извинение, поклон до земли и упрашивание: только живите, только работайте на земле! Не за те ли годы и десятилетия поклон и извинения, когда только брали от деревни, у земледельца и ничего почти не давали? Но как-то все это получается: задолжали одним, а поклон — совсем другим. Оценят ли? И удержат ли их коттеджи, асфальт, городские условия труда и отдыха? Тогда как тех удержали бы (да что удержали бы: они и не собирались никуда!) какие-то минимальные вещи. Ну, не очень щедрый трудодень был, так хоть бы не стесняли с огородом, скотиной, сенокосом («…и квакать учились курицы, чтобы не попасть под налог». — Е. Евтушенко). Хоть бы не мудрили все напропалую.
Все, включая и нашего брата писателя, литературу, которая незаметно, но все тверже в разговоре с деревней, с крестьянином, усваивала тон начальственный, поучающий, распекательный.
Ну да об этом чуть погодя.
Читаем в центральной прессе, как пришлые мелиораторы (уже белорусские) окультуривают запущенные угодья, земли в Калининской области, а их просят не спешить со сдачей: некому земли те принимать, работников еще не завезли… из Узбекистана.
Да, коттеджи и розарии-клумбы вдоль асфальтовых дорожек да целина со всем, что поглотила и что отдала нам, — все это тоже поиски путей, выхода, но пока искали такое и подобные «разовые» решения, чтобы все проблемы да одним ударом, выбирая обязательно какие-то наддеревенские, надкрестьянские решения, пути, упустили нечто важное, не нечто, а самое-самое — земледельца, крестьянина упустили. Теперь завозим — как заморских специалистов — людей редкой профессии!
А ведь так оно и есть. И в промышленности, в технике-технологии наверстывать упущенное нелегко, непросто. Но тут еще сложнее. На крестьянина «учатся», «обучаются» не год и не пять — нужны поколения. Восстановить крестьянство, да это как плодородие восстановить на площадях, снесенных подчистую ураганным суховеем. А площади вон какие — из конца в конец!
Глеб Успенский: «Оторвите крестьянина от земли, от тех забот, которые она налагает на него, от тех интересов, которыми она волнует крестьянина, — добейтесь, чтобы он забыл „крестьянство“, — и нет этого народа, нет народного миросозерцания, нет тепла, которое идет от него. Остается один пустой аппарат пустого человеческого организма. Настает душевная пустота, „полная воля“, то есть неведомая пустая даль, безграничная пустая ширь, страшное „иди, куда хошь“».[8] Оторвали. Добились. И вот имеем.
Наша классика всегда болела вопросами: кто виноват? что делать? и кто там идет, что грядет?..
Вот и мы, нет-нет да и вопрошаем, уже в глобально-экологических масштабах: кому это надо было — отнять строго по науке у украинца чернозем вокруг Каховки, пообещав море, хоть залейся, воды, а вместо того подарив болото или солончаки, а белоруса лишить влажного дождеобразующего Полесья и придвинуть к нему пустыню?..
Спрашиваем с других. А не спросить ли и с самих себя? Какова во всем этом, например, роль литературы нашей?
Стол заказов при СП — непонятное, ставшее привычным веселье клиентов с авоськами и портфелями, ирония неизвестно в чей адрес, — и вдруг над всем «голос»:
— Вам не положено!
— Почему?
— Вы — писатель?
— Конечно!
— Вот поэтому. А если о деревне всю жизнь писали — тем более. Романы, поэмы о торфоперегнойных горшочках сочиняли? А о том, что для размаха, чтобы простор был технике, надо всех со всеми слить, объединить — писали? И снести «неперспективные» деревни — об этом тоже? Чтобы травы запахать, Трофима Лысенко, «народного академика», поддержали дружно? Что черные пары — расточительство — громко кричали? И что кукуруза и за Полярным кругом — королева. Что молоко для колхозника в магазине, а не в его сарае. Что приусадебный огород — пережиток, помеха общественно полезному труду. Писали? Ратовали? Учили, учил? Ну так пойди, брат, попляши!..