Устали ноги, я вернулся в купе. Мои попутчики уже храпели каждый на своей нижней полке. Я влез к себе наверх и почувствовал, что у меня болит голова. От этой боли долго не мог заснуть. Пялился на тусклую синюю лампочку под потолком, тёр затылок, жалел, что нет никаких таблеток.
А утром я снова торчал в коридоре, потому что за окнами вагона совсем рядом было Чёрное море. Освещённое солнцем, оно казалось тёплым, как летом. Только пляжи лежали совсем пустые.
Попутчики позвали меня завтракать. А потом начали собирать манатки, и за час до Гагр вылезли со своими вещами в тамбур.
Когда они наконец сошли, я остался в купе один, как царь, и только хотел завалиться подремать до Сухуми — надо было экономить силы, — как дверь открылась и ко мне заглянули два чёрных небритых хмыря.
Сначала они пригласили меня пойти в другое купе, потому что им не хватало партнёра для игры в какое‑то «кавказское очко», а когда я отказался, выложили на столик книжечки–гармошки. Одну с фотографиями Высоцкого, другую со Сталиным, третья — фотографии полуголых баб.
Фотография Высоцкого была у меня с собой в сумке, и я зачем‑то выложил трёшник за гармошку с изображениями Сталина.
И вот вместо того чтоб лечь спать, я стал рассматривать «отца народов» в разных видах: в белом мундире с огромной звездой на погонах, в скромном кителе. То он выступает с трибуны, то снят со своей дочерью Светланой, то стоит во время парада на Мавзолее, а под ним написано «Ленин».
На вид Сталин даже красивый. Как тебе кажется? Ласковый такой на вид, сука.
О Сталине у нас с тобой ещё будет речь впереди. А пока никак не доскажу про маму, как мы с ней тебя накололи.
Я продолжал таскаться в свою вторую, обыкновенную школу. Мне ставили тройки с натяжкой по всем предметам, потому что мать и здесь дарила учителям подарки, зазывала в гости, жаловалась, что я родился с этой самой асфиксией — пуповиной, обвившейся во время родов вокруг горла… Вспомнила, на мою голову.
Асфиксия так асфиксия. Я и вовсе перестал учиться, уроки делал только для вида, просто отсиживал над учебниками и тетрадками, чертил в них что попало, несмотря на мамины подзатыльники и скандалы.
В новом классе мальчишки меня лупили, пользовались тем, что я худой и слабый, мускулов никаких. Однажды зимой, когда шёл после уроков, отняли у меня ранец с учебниками, кинули его в пустой мусорный бак. Знаешь, есть такие — огромные, квадратные.
Я туда еле залез, чтоб достать. А они захлопнули железную крышку.
В грязном, вонючем баке стало темно. Взгромоздились сверху, стали топать ногами, грохотать. Я канючил, чтоб выпустили, плакал, кричал: «Гады! Гады!»
Они смеялись.
Потом стало тихо. Убежали.
Я попытался откинуть крышку, толкал руками, головой. Не поддавалась. На ней есть такая скоба. Они прикрутили её к баку проволокой. Вот почему ничего не получалось. И когда я совсем обессилел и стал замерзать, я из последних сил заорал : «Папа!»
Ты, конечно, не услышал меня. Не мог услышать на другом конце города, понимаю. Но только с тех пор я перестал называть тебя папой. Ты для меня стал «отец».
Меня спас другой человек, какой‑то старик прохожий.
На следующий день я отказался идти в школу. Мать и лупила меня, и уговаривала, пила валерьянку. Потом заперла, поехала к своим родителям советоваться.
И через два дня отвела к знакомому психиатру в диспансере, уговорила поставить на учёт, оформила какие‑то бумаги. Вскоре я оказался в школе–интернате для идиотов.
Потом мне приходилось бывать в местах и похуже этого интерната, но именно тогда я, маленький третьеклассник, понял, что за мир, куда я попал. Мир, где родители предают своих детей.
Врачи и учителя орали на несчастных дебилов, оглушённых таблетками, на всех этих писунов, косых, пускающих слюни…
Я не проглотил ни одной таблетки. Тайком выплёвывал. Благодаря тебе я прожил в этом заведении только трое суток. Но я их запомнил навсегда. Если б ты знал, какими длинными они мне показались!
После уроков нас выводили во двор. Там был обнесённый металлической сеткой пятачок. Туда набивали детей, а потом дверца запиралась, мы должны были «гулять» под надзором «воспитателя», который стоял снаружи клетки, курил и покрикивал на нас.
Шёл мокрый снег, под ногами была снежная каша. Мы толклись там, замерзая.
Представь себе, когда ты появился в этом дворе, подбежал к решётке, к воспитателю, я сразу понял, что ты меня вызволишь, но даже не обрадовался. Все во мне было убито, онемело.
Помню, как ты требовал, чтоб меня немедленно выпустили из этого, загона, как бегал к заведующей, как дверь наконец отперли. Помню, как сидел в приёмной, согревался и слышал, как ты спорил в кабинете, как выходил к секретарше подписывать какую‑то бумагу.