«Господи, сколько боли доставила ты мне, как изматывал страх, что ты заметишь мое равнодушие! Как часто ты заставляла лгать, прикидываться влюбленным. Сколько раз, проклиная и мучаясь, приходилось мне подавлять желания, чтобы угодить тебе: так трудно было видеть твой взгляд — взгляд пасхального кролика. Какую дисциплину я вобрал в себя; она сковывала, но одновременно обогащала. Ты научила меня владеть собой. Совершать, пусть вынужденно, правильные поступки. Своей ослепляющей и стыдящей любовью ты заставила меня одержать победу, которой я не желал. Ты, кого уже нет в живых, над кем бог, к счастью, уже смилостивился…»
Женщина отжимает волосы. Поднимает мокрую голову и вновь подходит к зеркалу. Тщательно зачесывает волосы назад. Лицо ее подурнело: слишком большие, мятые уши, распрямившиеся и очистившиеся от всего искусственного черты лица, сбившиеся брови — впору снимать посмертную маску.
Как в тот раз, когда «скорая» забрала ее прямо из парикмахерской. Волосы еще не были выкрашены до конца, с ярко-рыжих локонов краска текла по спине, по груди, пропитав всю одежду и белье… Колодец полон змей, а она — на дне колодца. Его стенки скользки, зацепиться не за что, зловонная, грязная жижа поднимается все выше, от нее нет спасения, как ни тяни голову вверх. Холод сковывает губы, она задыхается, и никому нет до этого дела. Помощи ждать нечего, она одна, все рушится. Животный рев, неоновый луч лампы с потолка, как на допросе…
Женщина тщательно растирает бальзам до кончиков волос. Берет махровое полотенце, мягкое, белое, и тщательно закутывает голову. Ушей больше не видно. Брови с обеих сторон устремлены ввысь, лицо вновь напрягается, его черты наполняются жизнью…
«Ты, страшное одиночество! Отчего ты не молчаливо, почему кричишь все время одно и то же, истерически вибрируя, разбрасываешь вопросы? Терновый венец и власяница — вот чем одариваешь ты преданных тебе. Во всем я призналась тебе, одиночество, даже в том, чего не совершала. Ползала на коленях, просила у чужих прощения, молила о сострадании. Страх разрывал меня, страх. Спрятаться бы хоть в мышиную нору, съежившись, не жалея себя… Но не было норы. Меня бросили в колодец смятения. Сверху свисали веревки, да только гнилые и рваные. Те, что целее, наверху сразу бросали, стоило за них уцепиться, — и я летела вниз. Ты, страшное одиночество! Преклоняюсь перед твоим бесчувственным сердцем… И тогда я обняла тебя, надела венец и власяницу, став твоим союзником, воином, сатрапом. Ты, самый умелый и самый безжалостный из учителей! Благодаря тебе я наперед поняла ожидавшую меня жизнь. Изломав ногти, превозмогая себя, я выбралась из колодца и сумела полюбить тебя, ставшего прекрасным, призрачным и величественным. Спасибо тебе за это. Спасибо тебе, ужасное одиночество, моему самому приметному, самому верному возлюбленному. Мы дали жизнь замечательным малышам — витязям-знаменосцам, презирающим смерть. Они меня никогда не бросят. И ничто меня больше не испугает, ничто и никогда. Радуйся, дорогой. Ты сумел дождаться, пока я стала такой…»
Мужчина аккуратно вытер ногу. Вытянул ее, шевелит пальцами. Старый трюк: каждый палец двигается сам по себе…
Бездумная механика. Скучно. Заигранная пластинка, пресыщенность монотонностью. Неразборчивая похоть отвратительна. Личность исчезает, остаются только бедра, шрамы, пазухи, пуповины, грудные клетки. Имена взаимозаменяемы. Более того — их надо менять и путать. В этом свой аромат: один запах еще не улетучился, а к нему уже дурманяще примешивается новый. Детский восторг: кто сколько гнезд совьет за лето? Победа не по душе, но кураж! Самовлюбленность, восторгание собственными слабостями. Ни желание уже не важно, ни наслаждение. Только бы не упустить ничего, только бы обладать и верховенствовать. Гнать страх, страх от развязанного мешка, к которому человека уже давно ловко и исподволь заманивают, чтобы в какой-то неожиданный момент накрыть им… Рано или поздно быть тебе пленником и добычей, юркий зайчишка…
Мужчина припудривает тальком между пальцами. На срезе ногтя кровоточит. Он поднимается, ставит ступни вместе, как по команде «смирно», несколько раз встает на пятки…
«Смотреть не мог больше на женщин, до чего дошел. Вид рыхлого тела вызывал тошноту, сам акт был утомителен, позы смешными. Никогда не чувствовал большей опустошенности и отчужденности — хотя тела еще вместе, — чем после, хватаясь за мятую, липкую простыню. Хорошо еще, что можно было наедаться, голод никогда больше не будет мучить. И хорошо, что я наконец понял: все гораздо проще, иллюзии рождаются раньше, вместе с надеждой на бессмертие, иллюзии рождаются потом, когда ты остаешься без кислорода в пространстве между небом и землей… Как хорошо, что ты не пришла раньше! Ты последняя, родная. Ты, родная последняя…»