— Где ваш сын?
К концу дня, откуда ни возьмись, на крыльце появлялся мой долговязый отпрыск. Где он шлялся? Может быть, тусовался с рэперами в каком-нибудь торговом центре на окраине или еще в какой-то дыре, но только не в школе. Получая от нас такой нагоняй, что мало не покажется, он искренне каялся, несколько дней вел себя вполне прилично, потом все начинало крутиться по новой.
Джеси был простодушным парнишкой, очень гордым, казалось, он просто не в состоянии заниматься тем, что ему не по душе, причем пересилить себя он не мог, даже если осознавал, какими будут последствия. А последствия эти иногда просто поражали. От его табелей успеваемости взвыть можно было, утешением не могли служить даже отзывы преподавателей. Люди к Джеси относились по-доброму, причем все, с кем бы он ни сталкивался, — даже полицейские, которые задержали его за то, что он краской из баллончика бомбил стены школы, где учился раньше. (Его опознали соседи, скептически настроенные в отношении граффити.) Высадив Джеси около дома из машины, страж порядка сказал:
— Если бы, парень, я был на твоем месте, мне бы в голову не пришло нарушать закон. Ты просто не создан для этого.
В конце концов, как-то днем, когда я пытался втолковывать ему латынь, мне показалось странным, что у него нет никаких записей, никаких учебников, вообще ничего, кроме смятого клочка бумаги с несколькими нацарапанными на нем предложениями о римских консулах, которые ему надо было перевести. Помню, как Джеси сидел напротив меня за столом, понурив голову, этот подросток с белым лицом, не тронутым загаром, на котором даже малейшее огорчение проявлялось так же явственно, как если бы он с силой хлопнул дверью. Было воскресенье — день, который ненавидят все подростки, потому что выходные кончаются, домашняя работа не сделана, город кажется серым, как океан в пасмурный день, ветер гоняет по улицам опавшую листву, в тумане маячит понедельник.
По прошествии нескольких минут я спросил Джеси:
— Где твои записи, сын?
— Я оставил их в школе.
Языки давались ему легко, он понимал их внутреннюю логику, их изучение не должно было бы создавать для него никаких проблем (к тому же у него было ухо актера). Но когда я видел, как Джеси мается над учебником, становилось ясно, что он понятия не имеет, с какого бока подступаться к тому, что там написано.
— Я никак в толк не возьму, почему ты не принес свои записи домой, — пожал я плечами. — Без них ведь работать гораздо труднее.
Джеси уловил в моем тоне нотки раздражения, начал нервничать, и мне самому от этого стало тошно. Он меня боялся. Мне это было невмоготу. Я никак не мог понять, нормально это в отношениях между отцом и сыном, или я сам с присущей мне несдержанностью и врожденным нетерпением был источником его тревоги.
— Ладно, — вздохнул я, — не бери в голову. Все равно мы с этим совладаем. Мне нравится латынь.
— Тебе латынь нравится? — с энтузиазмом спросил Джеси (энтузиазм в тот моменту него вызывало все, что не имело прямого отношения к его записям).
Некоторое время я наблюдал за пишущим сыном, смотрел на его пальцы с желтыми пятнами от никотина, сжимавшие ручку. Почерку него был отвратительный.
— Пап, а как бы ты стал ловить и похищать сабинянку? — полюбопытствовал Джеси.
— Я тебе потом как-нибудь расскажу.
Пауза.
— А «шлем» это глагол? — снова спросил он.
Так это и тянулось, пока тени уходящего дня скользили по выложенным плиткой кухонным стенам. Кончик ручки покачивался над пластиковой столешницей. Постепенно мне стало казаться, и это было очень странное ощущение, будто в комнате тихо звучал какой-то слабый звук. Откуда он доносился? Его издавал Джеси? Что бы это могло быть? Я всмотрелся в сына. Это был звук щемящей тоски, сомнений здесь быть не могло, точнее, гнетущей скуки, производимый каждой клеткой его тела, убежденного в совершенной нелепости стоявшей перед ним задачи. По какой-то неведомой мне причине в течение этих нескольких секунд у меня было такое чувство, что все это происходит в моем собственном существе.
Надо же, подумал я, вот так и проходит его день в школе. Совладать с этим просто невозможно. Внезапно, с очевидностью того, что дважды два — четыре, до меня дошло, что битву за школу мы проиграли.
В тот же миг я понял — точнее, нутром своим почувствовал, — что из-за всей этой ерунды могу потерять Джеси, что в один прекрасный день он встанет со стула по другую сторону стола и скажет: «Хочешь знать, где мои записи? Хорошо, я тебе скажу. Я их заткнул себе в задницу. И если ты от меня к чертовой матери не отвяжешься, я их и тебе в задницу заткну».