А.Герман, С.Кармалита
Что сказал табачник с Табачной улицы
Странное открытое окно. Резко в фокусе предметы, смысл которых частично понятен, частично уже и нет. На раме отбитый кусок слюдяного стекла. Не торопясь прошел человек, заглядывая в комнату, абсолютно бытовой, документальный, только одет так, как одеты люди на картинах XII-XIV веков. И город позади такой же, того же времени. А главное, что все резко, так бывает в жизни и не бывает на фотографиях. Мелькнул мальчик, заглянул в комнату, и кадр замер в неподвижности моментального снимка.
ЗТМ
ТИТР
Тот же, что и в первом случае, яркий неестественный желто-зеленый цвет, похожий бывает при заходе солнца, но только похожий, цвет не совсем реален. Компания горожан, мужчин и женщин, того же примерно исторического времени и чуть ниже среднего достатка, прощается у небольшого дома. На улице булочник и раб в ошейнике волокут через грязь свой явно горячий парящий товар. Один из горожан, приподнявшись на цыпочках и вывернув поднятую руку, похоже, читает стихи. Все немного пьяны.
И также резки изображения всех предметов. И тот же цвет. И также застывает и проваливается в черноту изображение.
ТИТР
Берег пролива, камыш, голый мальчик-раб в колодке, напрягшись, держит огромного сома, а может, это другая рыбина, но величиной с мальчика. Неподалеку офицер в полудоспехах отряхивает наколенник. Где-то за камышом корабль. Это просто фотография. Фотография уходит в полное затемнение. Все три фотографии – фон для небольшой части титров. Но имеют и самостоятельное значение, ибо титры занимают лишь часть метража.
Эпиграф на неподвижной черноте экрана.
Должен вас предупредить вот о чем. Выполняя задание, вы будете при оружии исключительно для поднятия авторитета. Но пускать его в ход вам не разрешается ни при каких обстоятельствах. Ни при каких обстоятельствах. Вы меня поняли?
Эрнест ХЕМИНГУЭЙ
Пустынная, иссеченная глубокими, полными черной водой колеями с отбросами, широкая улица средневекового города. Раннее утро. Туман. На улице мешками лежат люди в черном. Угадывается какой-то странный порядок в том, как они лежат. Словно зигзагами протянулась невидимая тропинка, на которой их убивали. Иногда один за одним, иногда и вовсе бессмысленными кучами. Очень тихо, слышно только карканье ворон, да тяжело шлепают грубейшей кожи окованные медью сапоги с вертящимися шпорами на носках и пятках, то попадая в кадр, то исчезая. Где-то тоскливо завыла собака. Потом еще несколько собак, потом еще. Кожаная перчатка в острых металлических заклепках с медным крюком для копья хотела поправить зависшее тело, но голова у тела вдруг отвалилась, задержалась на секунду в капюшоне и плюхнулась в канаву, закачавшись, как детский кораблик.
В сырости улицы кровь ушла под траву и мусор. Под тяжелыми сапогами она вспучивается и пузырится. У дровеницы еще монахи. Лица под низкими козырьками металлических касок запрокинуты. Мимо в дровеницу.
– Смотри-ка, – сказал голос, – Агата Красивый… Как странно…
– Ничего не странно.
Этого монаха трудно было назвать красивым. Он был тяжел и горбат, одноглаз, лоб заклеймен, хотя было что-то и притягательное в этом лице. Улыбался он, что ли. Но шея была разрублена до кадыка, и кровь ушла под рясу. Трехпалая рука до сих пор сжимала лук.
– Он отсюда стрелял вон в окно… Выгонял медведя… И выгнал, – сказал голос.
Рука в перчатке в заклепках потянула лук, шлепнулось полено, и, как будто в ответ, за воротами дровеницы стеной упал ливень. В землю воткнулся железный зонт, нога надавила на крюк, и зонт со скрежетом раскрылся. Мимо дровеницы пробежала собака со стрелой в боку.
За дровеницей ощетинившееся копьями лежало изрубленное каре тяжелых монахов в панцирях поверх ряс, за ними – маленькие арбалетчики. Через них та же смертоносная тропинка. Вот она и закончилась. Мертвый человек в красных одеждах сидел, привалясь к дереву, взявшись руками за бока и растопырив ноги, будто сейчас пустится в пляс. Из-за того, что здесь глина и деревья, кровь не ушла в землю – трудно было представить, что из человека может вытечь так много. Казалось, что мертвец от удивления поднял брови.
– Здесь он, – сказал голос и покашлял. Еще за одним огромным зарубленным монахом, шлем и голова которого были разрублены почти надвое, лежал человек в белой блестящей рубахе, в обтягивающих штанах с пуфами. Он лежал на спине, руки его были неестественно вывернуты, в полуразжатых кулаках – рукоятки коротких мечей. Сапоги пришедших потоптались, первый из их обладателей сел на корточки. Был он не молод, носат, голову обхватывал тяжелый золотой обруч с огромным драгоценным камнем на лбу. Впрочем, такой же обруч обхватывал лоб лежащего. Подошли еще сапоги.
– Ну что, доволен, старый мерин? – лежащий собрал слюну, неожиданно харкнул присевшему на корточки в лицо, откинулся назад и закрыл глаза. От того, что положение лица изменилось, капли с дерева смыли грязь с лица, и пепельные волосы стали рыжими. Сидящий на корточках меховым в драгоценных камнях рукавом вытер лицо, поцарапав кожу так, что выступила кровь. Потом поставил железный зонт над головой лежащего..
– Устал, – сказал тот и открыл рот. – Трудно быть богом, вот что.
Неожиданно он стремительно повернулся и попытался полоснуть себя ножом по верхней части горла над рубашкой. На него навалились, заскребли по глине сапоги в шпорах со звездами, где-то громыхнуло, и чей-то голос сказал:
– В порту на военной галере нефть рвануло.
Может быть, одновременно со взрывом титр – НАЗВАНИЕ ФИЛЬМА – во весь экран. После этого изображение гаснет.
Почти голый мальчик держит, прижимая к себе, огромную умирающую рыбину. Глаза у мальчика такие же тусклые и пустые, как у рыбины, из которой уходит жизнь. Губы обметены простудой. Толкнув его, задыхаясь и прижимая руку к сердцу, бежит очень толстый, бедно по-городскому одетый мужчина. Толстые слюдяные очки, задранные на лоб, придают лицу детское выражение. Позади отстала маленькая женщина. Толстяк потерял ботинок, женщина выдрала его из грязи. Мужчина остановился, боясь, что сердце не выдержит, зачерпнул черную липкую грязь со дна лужи.
Ушло чавканье шагов, возникли другие звуки.
Жеребец сильно всхрапнул. Перчатка в острых стальных заклепках стукнула лошадь между ушей.
Жалкий домик. Горит костерок. Длинный солдат в серой нечистой форме рубит размалеванные доски, холсты, – поднял голову, засмеялся и положил один в центр огня. Рядом на табуретке неподвижно сидит человек тоже в городской одежде. Второй солдат повалил последнюю плетенку, обнаружив нутро нужника и помойки. Длинной сливной доской дважды замерил глубину выгребной ямы, отмахнулся плоской каской от мух и пошел к костерку.
Верхняя дверь домика от удара упала. Вышел офицер в сером мундире при палаше с бледным кривым лицом, потряс окровавленной рукой. За ним стремительно выполз на четвереньках мужик, борода у мужика в крови. Он подполз к офицеру и уткнулся тому в сапоги.
– Ну, как хорьки кусаются, – сказал офицер, отсосал ранку и сплюнул. Мужик развернулся и так же быстро уполз в дом.
Человек в городском встал с табурета, дав возможность сравнить свой рост с отметкой глубины нечистот на сливной доске.
По-прежнему прихватившись одной рукой за сердце, а в другой удерживая жидкую грязь, ковыляя, подбежал толстяк.
– А, – выдавил он и еще раз, – а… Ты помнишь, как ты сказал, что мои картины, все мои картины – просто птичий помет, – от возбуждения он всхлипнул. Второй не слушал, поежился. Толстяк неловко подвернул ладонь и швырнул ему в лицо жидкую грязь. Маленькая женщина отдала толстяку ботинок, он отошел, сел на землю. Солдаты за рукава повели горожанина к яме. Он не сопротивлялся. Один из солдат посмотрел на Румату, улыбнулся выщербленным ртом.
Румата пожевал губами, грубо ткнул плетью соседского коня и тронул хамахарского жеребца прямо на толпу.