Одна из великих книг XVIII века — «Путешествия Гулливера» — во многом предвосхищает антиутопию. Но для того, чтобы антиутопия могла начать соперничать с самой утопией, идея прогресса должна была еще усложниться.
В момент, когда начала интенсивно формироваться идея материального прогресса, она тяготела к полному слиянию с идеей прогресса духовного. Однако этот процесс сразу же оборвался. Уже в середине XVIII века, в работах Дэвида Хартли и Адама Смита, было создано понятие нравственного прогресса, светской формы прогресса духовного, причем нравственный прогресс четко отграничен у них от материального. В дальнейшем понятие прогресса так и осталось двойственным, хотя разные его стороны не обязательно антагонистичны. Так, по мнению позитивистов, весьма распространенному в середине XIX века, материальный прогресс может обгонять нравственный, хотя в целом материальный прогресс для них — отнюдь не враг нравственного, а скорее побудитель его. Но во второй половине XIX века была высказана мысль, что материальный прогресс в буржуазном обществе может не только опередить духовный, но и помешать ему, привести к духовному регрессу и тем самым погубить человечество.
Совершенно новой эта мысль не была. Корнями своими она уходила в тот же XVIII век, когда Жан-Жак Руссо выступил против цивилизации, не принесшей счастья человеку, а, напротив, оказавшейся причиной многих его пороков. Однако следующий век развития буржуазной цивилизации не только не послужил опровержением этой мысли, но и завербовал ей новых сторонников и придал ей специфическую форму машиноборчества. Машина начала считаться врагом человека. Такой она предстала в сознании народных масс, переживших тяготы и страдания первой промышленной революции, в этой неприглядной роли проникла во многие произведения литературы. К ней порой склонялся даже Жюль Верн. В романе «Пять недель на воздушном шаре» (1862) он, например, писал: «Это будет, пожалуй, скучнейшая эпоха, когда промышленность поглотит все и вся. Человек до тех пор будет изобретать машины, пока машина не пожрет человека».
Размышления об эпохе, когда «машина пожрет человека», начинают все чаще появляться в литературе. Уже в 1863 году Сэмюэл Батлер публикует очерк «Дарвин в мире машин», где, прилагая теорию эволюции Дарвина к развитию техники, доказывает, что с течением времени машины во всем превзойдут, а затем поработят человека. В расширенном виде это рассуждение вошло под названием «Книга машин» в роман Батлера «Эревон» (1872). Герой романа узнает о существовании «Книги машин» довольно болезненным для себя образом: проникнув в Эревон, страну, о существовании которой ни один европеец до него не подозревал, он поражен приветливостью и доброжелательством местных жителей, но вдруг отношение к нему меняется, и он оказывается в тюрьме. Как выясняется, он повинен в тяжелом преступлении — у него были часы, а любого рода механизмы запрещены в Эревоне строжайшим образом. Этот закон был принят несколько столетий тому назад, после кровопролитной гражданской войны между сторонниками и противниками машин. Победа антимеханизаторов сделала написанную перед войной «Книгу машин» чем-то вроде священного писания эревонцев. Они убеждены, что, запретив машины, спасли человеческий род от закабаления и гибели.
Впрочем, стрелы ранних антиутопистов направлены не обязательно против машины как таковой. Вопрос ставится шире. Антиутописты шестидесятых — семидесятых годов исходят уже из того, что прогресс диалектичен, что он не разрешает всех проблем, а напротив, разрешая одни проблемы, порождает другие, еще более сложные, а порою, с их точки зрения, и неразрешимые. Последствия материального прогресса могут быть неожиданные и катастрофичные.
В драматической эпопее венгерского романтика Имре Мадача (1823–1864) «Трагедия человека» (1861) Адам, переходя из эпохи в эпоху, попадает наконец в общество будущего, которое производит на него самое тягостное впечатление. Это время «полной победы науки», когда из растений и животных осталось живо лишь, «что полезно и что еще наука до сих пор не заменила». Роза, например, по всеобщему убеждению, — это «цветок, в котором никакого проку» — она когда-то отнимала «у хлебных злаков... все самые хорошие места». Поэзия запрещена. Книги Гомера разрешается читать только ученым, «и то когда им лишь за шестьдесят». В этом мире, рассказывает один из ученых, дети никогда не слышат сказок. «Об уравнениях и теоремах все наши няньки говорят с детьми».