Свифт не выходил за пределы Земли. Вольтер вводит в игру все мироздание. Тогда масштабы меняются еще разительнее, а самоуверенность тупиц и невежд делается еще смехотворнее.
«...была там, к несчастью, еще одна микроскопическая козявка в квадратном колпаке, которая заткнула рот всем козявкам-философам. Она сказала, что ей известны все тайны бытия, ибо все это изложено в “Своде” Фомы Аквината; она посмотрела сверху вниз на обоих обитателей небес и объявила им, что их собственные персоны, их миры, их солнца и звезды — все это было создано единственно для человека. При этих словах наши два путешественника повалились друг на друга, задыхаясь от того неудержимого хохота, который, согласно Гомеру, составляет достояние богов; их плечи и их животы ходили ходуном в таких конвульсиях, что корабль, который житель Сириуса держал на своем ногте, упал в один из брючных карманов сатурнийца».
Разве не напоминает этот ученик Свифта общего их прародителя Франсуа Рабле? Разве не возвращается он к тому, что Свифт, казалось бы, справедливо, с точки зрения своего логичного и рационального века, откинул? Наглядность снова очень мало что значит для Вольтера. Чувство меры никак не соблюдается. Напротив, автор как раз и играет на безмерности. Сколь точно ни были бы выяснены и сколь бы старательно потом ни соблюдались величины, определяющие рост и ширину талии Микромегаса, для нас эти цифры все равно звучат просто как «очень много». Нам не очень важно — тридцати или тридцати пяти километров роста наш герой. И тем скорее убеждает нас Вольтер в том, что наше недоверие объяснялось единственно предрассудком, — ведь в доказательство своей правоты он обращается ко все тем же завораживающим нас цифрам.
«Некоторые алгебраисты... возьмут перо и высчитают, что, поскольку господин Микромегас, обитающий в странах Сириуса, имеет от головы до пят двадцать четыре тысячи шагов, что составляет сто двадцать тысяч футов, в то время как мы, жители Земли, имеем едва пять и окружность нашей планеты равняется девяти тысячам миль, то, следовательно, — скажут они, — совершенно очевидно, что планета, которая его породила, в двадцать один миллион шестьсот тысяч раз больше, чем наша маленькая Земля. В природе это явление совершенно естественное и простое».
Достоверность самих цифр здесь, разумеется, надо оставить на совести Вольтера. Важно другое: Вольтер доказал, что наше здравомыслие — не более чем наш предрассудок. Мы почему-то требовали, чтобы Микромегас по величине разумно соотносился с нами (и, следовательно, с массой Земли — это связано). Но и для него самого, и для науки совершенно достаточно, чтобы он разумно соотносился с массой Сириуса.
Для Вольтера тип научного мышления, принятый в его время, служит способом раскрепощения человеческого мышления вообще, независимо от того, в собственно научной или какой-либо иной сфере он применяется.
Задача Вольтера — литературная. И поэтому научный тип мышления не выступает у него в прямой форме. Он приобретает специфическое литературное обличие и опосредствован через гротеск — тот самый гротеск, который стольким обязан Рабле. Более того, раблезианская форма гротеска снова подчеркнута. Вольтер, уже после Свифта, вспоминает о несуразных — удивительно несуразных, с точки зрения его здравомыслящего века, — великанах Рабле.
Вольтер, если угодно, выполнял здесь и научную задачу, вернее — философски-научную. Существует довольно распространенное недоразумение, согласно которому здравый смысл и разум — понятия для просветителей однозначные. При всей терминологической путанице, которая существует и у самих просветителей, это не так.
Сложность и историческая подвижность отношений между разумом и здравым смыслом выяснилась достаточно давно. Уже просветители XVIII века боялись ума, не признающего прав сердца, и отказывали ему в праве именоваться Разумом. В анонимной брошюре, изданной одновременно в Париже и Амстердаме, говорится: «Разум редко бывает там, где нет чувствительности. Тот, чье сердце нечувствительно, отличается обычно страстями низкими, темными, своекорыстными»[55]. Но у Разума был прислужник. Назывался он Здравый смысл и служил прекрасным оружием Разума в борьбе со старым обществом и старой системой понятий, воплощенной в религии.
55
Цит. по кн.: Ив. Иванов. Политическая роль французского театра в связи с философией 18 века. — «Ученые записки Императорского Московского Университета», Отдел историко-филологический, вып. 22. М., 1895, с. 238