Выбрать главу
ить так же!), пока они не уловят бессмысленность этого и повалятся наземь с оглушительным хохотом. Больше того, будучи очень далеким от чопорного рационализма мистера Панглосса, переживание имеет тенденцию возникать в ситуациях всецелой экстремальности или отчаяния, когда у человека не находится никакой другой альтернативы, кроме как полностью сдаться. Что-то вроде этого произошло со мной во сне, когда мне было лет восемь. Я в то время болел и от жара почти впал в беспамятство, и в сновидении обнаружил себя распростертым лицом вниз на огромном стальном шаре, который вращался вокруг Земли. В сновидении я с совершенной уверенностью знал, что обречен вращаться в этом ужасном изнурительном кружении навсегда, и убежденность в этом была такой твердой, что не оставалось ничего другого, кроме как сдаться – ведь то была сама преисподняя, и ничего, кроме вечно длящейся боли, у меня не оставалось. Но в тот самый миг, когда я сдался, мой шар как бы ударился о какую-то гору и рассыпался вдребезги, и сразу вслед за тем я обнаружил себя сидящим на полоске теплого песка среди искореженных стальных обломков шара. Это, конечно, не было опытом "Космического Сознания", а просто переживанием того факта, что, отпуская себя в экстремальных обстоятельствах, направляешься прямо сквозь проблему, а не в сторону от нее. То, другое переживание пришло ко мне гораздо позже; оно было вдвое интенсивнее и сопровождалось тем, что скорее следовало бы назвать сиянием, а не блистающей вспышкой. Вскоре после начала моих занятий индийской и китайской философией я сидел однажды ночью у огня, пытаясь разобраться, в чем состоит правильная предустановка ума при медитации, практикуемой в индуистской и буддийской традициях. Мне казалось, что здесь возможны несколько умственных установок, но, поскольку выглядели они взаимоисключающими и противоречивыми, я старался свести их к одной-единственной – без какого бы то ни было успеха. В конце концов с полнейшим отвращением к результатам своих стараний я решил отказаться от них всех и впредь не устанавливать для практики вообще никакой установки ума. Оказалось, что, силясь их отбросить, я отбрасываю и себя самого, поскольку внезапно тяжесть моего тела исчезла. Я чувствовал, что не обладаю ничем, не обладаю даже своим я, и что сам в свою очередь ничему не принадлежу. Весь мир стал таким же прозрачным и беспрепятственным, как мой собственный ум; "проблема жизни" просто перестала существовать, и в течение почти восемнадцати часов я сам и все вокруг меня воспринималось как листья на ветру в осеннем поле. Во второй раз переживание имело место несколькими годами позже, после периода, когда я пытался практиковать то, что буддисты называют "собиранием" (smriti ), или непрерывным осознанием непосредственного настоящего момента, в отличие от привычной череды бессвязных отвлечении на воспоминание прошлого и предвосхищение будущего. Но вот однажды вечером кто-то из тех, с кем я его обсуждал, спросил: "Зачем же пытаться жить в настоящем? Несомненно, мы всегда и всецело в настоящем, даже когда думаем о прошлом или о будущем". Это и в самом деле вполне очевидное замечание снова вызвало у меня внезапное ощущение потери веса. В то же время настоящее как бы стало своеобразной движущейся безмолвностью, вечным потоком, из которого ни я, ни что-либо другое не смогли бы выйти. Я увидел, что все на свете, именно такое, как оно существует сейчас, это ОНО – та точка полноты, в которой должна быть жизнь Вселенной. Я понял, что когда в Упанишадах говорится: "Ты есть То!" и "Весь этот мир есть Брахман", то подразумевается именно то, что сказано. Любая вещь, любое событие, любое переживание в их неизбежном "сейчас" и во всех их собственных частных индивидуальностях являются именно тем, чем им следует быть, и это соответствие настолько точно, что они приобретают божественную весомость и оригинальность. До меня дошло с полнейшей ясностью, что ни одна вещь не зависит от моего видения ее такой; вещи существуют так, как они есть, понимаю я их или нет, а если я их не понимаю, то это тоже ОНО. И больше того, я чувствовал, что теперь понимаю, о чем могут думать христиане, когда говорят о любви Бога, а именно, что, несмотря на общеизвестное несовершенство вещей, они все равно любимы Богом такими, каковы они есть, и что эта любовь одновременно обожествляет их самих. В тот раз живое ощущение света и ясности сохранилось у меня на целую неделю. Эти переживания, усиленные другими, последовавшими за ними, стали с тех пор оживляющей силой во всех моих писательских и философских трудах, хотя я пришел к пониманию того, что суть не в том, каким образом я чувствую, – все равно, присутствует действительное чувство свободы и ясности или же нет, ибо чувство тяжести или ограниченности – это тоже ОНО. Но с этого момента философ сталкивается со странной проблемой коммуникации, особенно затруднительной, если его философия проявляет некое родство с религией. Люди поддаются, надо полагать, устойчивому впечатлению, что об этом предмете говорится или пишется с целью их усовершенствования или принесения им какого-то блага, и предполагают при этом, что говорящий или пишущий сам уже усовершенствовался и способен теперь высказываться авторитетно. Другими словами, философ невольно оказывается в роли проповедника, и от него ожидается непременное выполнение той практики, которую он проповедует. Вследствие этого истинность того, что он говорит, проверяется по его характеру и нравственным качествам: проявляет ли он тревожность, зависим ли от "материальных костылей" вроде вина или табака, нет ли у него язвы желудка, пристрастен ли он к деньгам, склонен ли впадать в гнев или в депрессию, влюбляется ли в неподобающих обстоятельствах и не выглядит ли подчас слегка усталым и потрепанным. Все эти критерии могли бы быть вполне существенными, если бы этот философ проповедовал свободу от человеческого облика или же если бы он пытался радикально улучшить себя самого и других. На протяжении одной жизни почти у каждого человека есть, конечно же, возможность самосовершенствоваться – в пределах, определяемых энергией, временем, темпераментом и тем уровнем развития, с которого он начал. Есть, очевидно, в этом и надлежащее место для проповедников и других технических консультантов в делах человеческого совершенствования. Однако подобные улучшения могут производиться в определенных границах, достаточно малых по сравнению с обширными аспектами нашей природы и наших обстоятельств, которые остаются теми же самыми и плохо поддающимися совершенствованию, даже если оно желательно. Поэтому я считаю, что, несмотря на желательность и возможность улучшения себя и других, разрешение проблем и умение справляться с ситуациями, это совершенствование ни коем случае не должно становиться единственным или даже главным делом жизни. Не должно это быть и принципиальной работой в философии. Люди добиваются исполнения своих целей в огромной круговращающейся Вселенной, которая, как мне кажется, не имеет вообще никакой цели в нашем смысле. В природе гораздо больше игрового начала, чем целесообразности, и не стоит удивляться как некому ее дефекту вероятности того, что у нее нет каких-либо специальных целей в будущем. Наоборот, природные процессы, как мы видим их и в окружающем мире, и в непроизвольных проявлениях нашего собственного организма, куда больше напоминают искусство, чем бизнес, политику или религию. Особенно похожи они на искусство музыки и танца, которые разворачиваются без направленности к каким-то будущим результатам. Никому и в голову не придет, что симфонии надлежит улучшаться в своем качестве по ходу исполнения и что все дело для исполнителей заключается в достижении ее финала. Суть музыки раскрывается в каждом мгновении ее исполнения и слушания И точно так же, я полагаю, обстоит дело с наибольшей частью нашей жизни, и у тех, кто чрезмерно поглощен ее улучшением, бывает, что они забывают ее прожить. Музыкант, чьей главной заботой становится в каждом выступлении сыграть лучше, чем в предыдущем, настолько лишает себя участия в собственной музыке и удовольствия от нее, что впечатлять аудиторию ему придется лишь тревожным трепетом своей техничности. Итак, работу философа в главном ее содержании ни в коем случае не следует ставить в один ряд с деятельностью моралистов и реформаторов. В духе художника присутствует такая вещь, как философия, любовь к мудрости Его философия никогда не будет проповедовать и призывать к каким-либо видам практики, ведущей к самосовершенствованию. Работа философа-артиста, насколько я ее понимаю, состоит в том, чтобы открывать и восславлять вечный и бесцельный процесс человеческой жизни. Просто от избытка переживаний и от изумления он хочет рассказать другим о той точке зрения, с которой мир невообразимо хорош таким, каков он есть, и люди хороши такими, каковы они есть. Независимо от того, насколько может оказаться сложной попытка выразить такую точку зрения и не впасть при этом в невнятицу, не выглядеть безнадежным мечтателем, какая-то подсказка обязательно найдется, если философу посчастливилось испытать подобное самому Для тех, кто упрямо видит в любом виде деятельности одно лишь стремление к цели, это может прозвучать как намерение и желание улучшиться Беда в том, что наш западный