Дмитрий Биленкин, поблескивая хитрыми глазами над ассиро-вавилонской бородой, слушал всех и посмеивался. Когда накал стал спадать, он произнес: “Ну что ж…”
Аркадий Натаныч офицерски прокашлялся и поинтересовался: “Ты позволишь мне высказаться или все уже завершено?”
Тут все засуетились и закричали: “Конечно!.. Разумеется!..” и, по-моему, даже: “Просим!..”
Аркадий Натаныч прокашлялся теперь академически и смолк. Выдержав красивую паузу, он спросил — меня: “Какой это у вас рассказ? По счету, я хочу сказать?”
Речь шла о “Книгопродавце”. Он был написан с вполне приличного реального человека, который книгами не занимался никогда, я сам не ощутил этого, но родная жена его узнала, равно как и прочие. Это был мой третий рассказ. Не знаю почему, но я соврал.
“Пятый”, — сказал я, вспотев.
Аркадий Натаныч опять удержал паузу. Какая у него была чудесно неправильная фонетика! “С” он говорил почти как английское “th”.
“Еthли б мы th братом напиthали не пятый, а пятьдеthят пятый такой раthжаз, мы могли бы гордитьthя”, — величаво сказал он.
Я обмер вторично.
Конечно, я понимал, что это говорит очень добрый, очень пылкий и увлекающийся человек, и я еще не знал, сколько людей будут меня потом ненавидеть только за эту фразу. Но Боже мой!.. Как мне хотелось, чтобы это было правдой…
Все, что он говорил потом, до меня не очень доходило.
Увлекшись, он стал развивать и усиливать фабулу, немножко на кафкианский манер, но вдруг спохватился и так же величаво изрек: “А впрочем, это сделали бы мы, а не вы. Поздравляю вас с рассказом. Работайте”.
Так меня окрестили. Потом было много всего.
Хотя уже тогда ко мне отнеслись всерьез, но я все же был среди начинающих. В команде были люди с одной—двумя НФ-публикациями (это были почти ветераны), люди, много лет занимавшиеся журналистикой, но фантастику еще не печатавшие, и люди, много лет уже писавшие в стол. Из той кучи рукописей, которой мы начали обмениваться, я выделил для себя нескольких авторов, находившихся примерно на том же уровне, что и я. Виталий Бабенко уже напечатал один рассказ в “Искателе”, и мне страшно нравились его хармсовско-зощенковские миниатюры, кое-что из них было потом опубликовано. Очень и очень интересен был Боря Руденко, тогда капитан милиции и сотрудник ОБХСС, совершенно не писавший детективов, в которых он, к сожалению, сейчас завяз. “Сурки” и “Подарки Семилиранды” для того времени были просто очень яркими вещами.
Но интереснее и, наверное, талантливее всех нас был Володя Покровский, тогда еще физик, работавший в Курчатовском институте. Одессит, перебравшийся в Москву, при всем юморе и живости характера очень мало похожий на укоренившийся тип южанина, даже говоривший без ТОГО САМОГО акцента, он писал рассказы и уже потом, если не ошибаюсь, за рамками семинара написал два романа. Даже сюжеты он выдумывал талантливее прочих. Естественно, всем нам приходилось держаться рамок, за которые — мы знали это ж…й — цензура и редакторы нас не выпустят. Цикл о городе Ежополе Саши Силецкого, например, существовал только в приятельской среде. Володя ухитрялся даже в дозволенной серятине отыскивать что-то необычное. Его рассказ о разумных бомбах был маленьким шедевром, потому что дело было не в пропаганде официальной доктрины борьбы за мир и разоружение, а в рассказе о двух судьбах, человека-истребителя и робота-убийцы, решившихся пойти против судьбы и погибших…
“Время темной охоты” был еще одним шедевром, совершенно несвоевременным. Ну вот подумайте сами, что могла значить тогда жестокая и совершенно реалистически выписанная история маленькой человеческой колонии на планете с гуманоидным населением, колонии, брошенной Землей на произвол судьбы и отказавшейся вернуться в лоно человечества, когда о ней запоздало вспомнили? Русские, оставленные жить в бывших советских республиках, могут узнать в этой истории практически все… Но теперь. А тогда она была просто горькой и изысканной сказкой. Он и сам не до конца был уверен в том, что написал, и потому обсуждал первый текст со всеми нами, и мы, разумеется, с готовностью поучали его, как надо написать эту вещь. К сожалению, Володя послушал нас и попытался учесть все требования, как тот мальчик из “Молекулярного кафе” Ильи Варшавского. Затем рассказ взяли в “Знание—сила”, и там редакторы тоже поработали…
И третьей запомнившейся мне вещью был рассказ “Утка над морем”. Он тоже напечатан — в каком-то довольно солидном по тогдашним временам журнале. У Покровского была целая серия нефантастических вещей, всей прелести и даровитости которых я тогда оценить не мог. “Утка над морем” — одна из них. Не буду пересказывать. Скажу лишь, что это рассказ о человеке, которому всей его судьбой решительно было отказано в возможности стать художником.
Володя пишет мало. Даже меньше, чем я. Несколько лет назад мелькнул его рассказ “Георгес”, стильный и опять жутковатый, но это опять-таки все.
Эд Геворкян пришел в семинар, когда я из него практически ушел. Но в нем он появился сложившимся писателем. “До весны еще далеко” ударил в сердце так же, как и “Утка над морем”. Кстати, мало кто знает, что Виктор Пелевин в немалой мере был введен в литературу именно Эдом, который обильно печатал его в “Науке и религии”, где тогда работал. За что Пелевин, по пелевинскому обычаю, впоследствии обдал Эда могучей струей нечистот, как и многих бывших друзей и соратников.
На одно из заседаний, помнится, в каком-то из конференц-залов живого тогда “Прогресса” я был вынесен с “Штруделем по-венски”. Его разнесли дружно. Но так же дружно в перерыве все помчались в буфет — значит подействовало?..
На другом получил свое за “Только там, где движутся светила”. Многим казалось, что рассказ перегружен. Миша Ковальчук сделал около девяноста пометок на рукописи, выделяя, на его взгляд, лишнее. А мне кажется, что лучшего я не написал. Это был едва ли не единственный мой рассказ, который я ВИДЕЛ — от начала до конца. Много уже лет спустя несколько раз мучился, встречая людей, которых не мог вспомнить; а они просто были оттуда.
Дальше поезд начал набирать пары.
Роман Подольный взял с подачи Вл.Гакова “Книгопродавца” в “Знание—силу”. Он позвонил мне в общежитие вечером и долго эзоповым-эзоповым языком объяснял мне, что надо переделать. Поняв едва ли треть сказанного — уж очень эзопов был язык, я перетрусил и сделал из фразы “глянцевые скулы самого настоящего негра” идиотское “нездешне смуглое лицо”.
Оказалось, что в главлитовском перечне Чего Нельзя есть и слово “негр” — чуть ли не со времен Московского фестиваля молодежи и студентов. Это и было мое первое из двух столкновений с цензурой.
Родилась дочка, защитилась диссертация, я переехал в новосибирский Академгородок и стал работать в тамошнем университете. Интересного было много, но я пишу все же больше о фантастике.
Тогда в Академгородке жил Гена Прашкевич, который и сейчас там живет, и да продолжает он это прекрасное занятие, Давид Константиновский, который теперь, кажется, живет в Москве, и Леонид Треер, с которым я так и не познакомился, хотя очень хотел.
Гена сделал для меня очень много. Это он меня принял в Городок. Друзей у меня тогда не было, хотя было много знакомых ББЖ. Позже появился умный и добрый, но слабый друг… Пусть ему будет хорошо. Вряд ли мы с ним встретимся снова.
А Гена принимал меня даже тогда, когда ему самому было паскудно, помогал мне как издатель и просто так. На моих глазах его едва не зачеркнули совсем, но он выстоял. Доставалось ему чаще от тех, кого он ввел в литературу: големы, как правило, оказываются полувоплощенными существами и ненавидят прежде всего своего создателя; но и партийные органы его вниманием не обходили. Дурацкая, чудовищная цензура цеплялась к самым невинным его вещам, его книги драили проволочной щеткой. И все равно он был человеком. Даже когда нас очень талантливо поссорили, он помирился со мной первым. Он познакомил меня с Борей Штерном, приезжавшим к нему в гости, и со многими другими замечательными людьми.