Потом опять накатились визиты в травматологию, повторные операции и постоперационные выхаживания. На костылях было даже интересно: я умудрялся делать “уголок”” балансируя на них. Костыли были очень прочные, из дюралевых трубок и текстолита, они достались мне по наследству от дядюшки ББЖ, имевшего больше двух метров роста и сто с лишним кило весу, сделаны заводскими умельцами и могли выдержать и не такое. Еще замечательнее было в больнице — это целый пласт реальности с поразительными персонажами, которых я еще по-настоящему и не трогал.
Меня всегда интересовала медицина, потому что вокруг было полно родни-медиков. Единственное настоящее образование моего русского деда Ивана Васильевича Арбузова было получено в городе Кракове, в 1915 году — он стал полковым фельдшером в казачьем полку. Едва не стала врачом мама, ее старшая сестра была крупным микробиологом, ее муж — таким же крупным санитарным врачом, старший брат — отличным ветеринаром, младший — дерматовенерологом, средняя сестра — спортивным врачом, мои двоюродные сестры и родная младшая сестра тоже врачи. Понятно, что я едва не покалечил себе будущее, к тому же в нежном возрасте прочитал трилогию Юрия Германа об образцовом советском хирурге — “Дорогой мой человек”, “Дело, которому ты служишь” и “Я отвечаю за все”. И заразился. Еще во Фрунзе школьником я ходил в анатомический кружок для старшеклассников, учил анатомию по студенческим учебникам, реальным костям и препаратам, ассистировал на учебных операциях, прилично освоил навыки первой помощи и затащил в кружок несколько одноклассников, из которых двое даже стали медиками. Потом в стройотряде зашил приятелю глубокую резаную рану: Витя забивал колышек опалубки обухом плотничьего топора бритвенной заточки и на отскоке зацепил себя по животу. Рана зажила и даже не нагноилась.
Врачом я все же не стал. Во-первых, не с моими оценками по физике и химии было соваться на приемные экзамены. Во-вторых, вскрывать брюшную полость и думать о другом нельзя. В-третьих, я, видимо, все же гуманитарий. Однако в больнице для меня все было знакомое и родное, врачи с удовольствием рассказывали мне о том, что и как они делают со мной. Единственное, что было всерьез плохо, это Четырехчасовые наркозы и их последствия. Вдыхание газа и все последующие прелести сильно действуют на мозги, а память просто выжигают. Состояние жертв антитеррористической операции на Дубровке мне понятнее, чем многим…
Не помню точно когда, но явно до этого, меня пригласил Анатолий Васильевич Никульков, тогда — до хамского выдворения его с поста главного редактора.
— Он расспросил меня о жизни и с места в карьер предложил мне стать ответственным секретарем “Сибогней”. Я тогда не знал, что сам стану главным редактором, издателем и прочая, поэтому у меня захватило дух. После недолгого лопотания о неопытности и робости я согласился.
“Вот и отлично, — подытожил Никульков. — Я сейчас в обком поеду, там и согласуем окончательно. Давай-ка уточним данные. Имя? Отчество? Как?..”
Бедный мой папа Кайсанбек Дохчикоевич. Ну кто поверит, что ты был прекрасным филологом-русистом, учился в МГУ у Ожегова, не путал старославянский с церковно-славянским, превосходно знал немецкий, английский, французский, кучу языков народов Советского Союза и перед тем, как умереть, начал учить фарси и арабский?
Я продиктовал.
“Партстаж?”
“Нету”, — признался я.
Анатолий Васильевич с недоверием поглядел на мою тогда черную бороду.
“Комсомолец?..”
“Нет уже”, — вторично признался я (“Как зовут?” — “Элене-Катерине…” — “Девица?” — “Нет уже…”).
“Ай-ай-ай, — помотал он головой. — Ну как же так?.. А мне сказали!..”
Я сам огорчился, хотя и не очень.
“Ну и ладно, — в очередной раз решил он. — Все равно езжай, найди пару хороших рекомендаций и готовься — будешь в партии. С кандидатством тоже быстренько решим”.
Я поехал домой. Признаюсь — размяк. Даже выписал впервые в жизни газету “Правда”, чтобы разобраться, за что и с кем надо бороться. Правда, всего на полгода. Одновременно я заподозрил, что все-таки совершаю ошибку. Но — “судьба Евгения хранила”. Никулькова утопили в грязи, и все завершилось само собой. Сейчас его именем, кажется, названа улица в Новосибирске. Как это утешает.
Мне тоже стало не до литературы. То, что случилось со мной, происходит со многими, но я надломился. Очень уж всё было неожиданно — как падение ножа гильотины. Зря, конечно. Зря еще и то, что я решил — все написанное было ложью.
Москва, улица Горького, ныне Тверская. Две совершенно роскошные тетки помогают изысканно одетому Сергею Мартинсону вылезти из машины и войти в тогда еще не сгоревший ресторан Дома актера, а он громким тенором возглашает: “Когда я разводился в первый раз, я переживал целых сорок восемь часов!.. Когда я разводился во второй, то ужасно сожалел об этих сорока восьми часах!..”
Рукописи были изорваны и сожжены — все, кроме двух, уцелевших случайно. Сожжено было несколько начатых вещей, наброски исторического романа о Каролине и Николае Павловых, куча переводов из Шелли и Киплинга, много другого всякого, чего и не вспомню. На пустыре за лесом пылал туго набитый бумажный мешок, залитый оставшимся от ремонта бензином, перемешанным с краской. Огонь сам умер только тогда, когда не осталось ни клочка исписанной бумаги.
Кроме рукописей, сгорело что-то такое, что и посейчас не восстановилось до конца.
Я замолчал. Я замер. Я замерз.
Как у Лазарчука. “И тогда я сказал: “Я там умер”.
Многие из моих соратников восхитительно умеют перекачивать свою биографию в фантастическую прозу. Кому-то это удается, кому-то нет, облагородить бытие через литературу — задача сложная. Для бытия, разумеется.
Одно из замечательных произведений русской фантастики последних лет создано человеком, пережившим все описанное за пределами фантастики: там почти ничего не сочинено, кроме фантастического мира. Мало кто это знает, но даже для посвященных мало что добавляется к этой отличной книге. Другой дивно описывает все свои романы, адюльтеры и просто беглые перепихоны, разбавляя их злорадным изображением литературных и полемических противников в позорящих позах. Третий великолепно оживляет свой компьютерно-игровой опыт и фидошные перебранки. Четвертый просто зарисовывает писательскую среду, слепляя, как экономная хозяйка обмылки, бывалые впечатления в небывалые комбинации…
Ну да ладно. Все равно все превращается в литературу, как убедился в этом я, прочитав “Жизнь Кости Жмуркина, или Гений злонравной любви” Юры Брайдера и Коли Чадовича.
Когда-то придуманная мной сказка, убившая, по утверждению Самвела Диланяна, Леонида Ильича Брежнева, стала у них целым романом, втянувшим в себя, кроме прочего, всю фантастическую и околофантастическую тусовку времен начала перестройки. Смешно, грустно и странно сознавать, что и ты уже в немалой степени персонаж…
Мне такое было не под силу. Конечно, что-то там сгорело между строк, пока душа меняла оболочку… Но я практически никогда не делал себя героем своей прозы и, надеюсь, избегну этого. Не по скромности — наоборот, из гордыни.
То, что происходит со мной, — происходит со мной; то, что происходит со мной пишущим, — происходит с тем и для того, что послало меня в мир и привело к этому неверному и коварному делу. Я посредник, я средство для языка, по слову Иосифа Бродского.
Извлечение души, “to put something out of one’s system” (Хемингуэй), не входило и не входит в цели моей работы.
Душа моя попадает в нее каким-то другим, не вполне ясным образом. Скорее всего через мой голос.
Но замолчал я надолго. Были крошечные просветы. Начинали звучать слова, мелькали картинки. Но потом все снова потухало. Объяснять это не хочется. Не дай бог испытать, хотя понять можно, только испытав. Описал это один-единственный писатель, но так, как никто, — Роберт Силверберг в “Dying Inside”. Пожалуй, еще Киплинг в “The Vampire”. Наверное, потому я больше и не болел даже гриппом, потому что была все время эта гложущая болезнь, не отпускавшая меня с января 1987-го до августа 1993 года.