– Ты ревновал, – сказала она. – Верно?
Должно быть, я уставился на нее круглыми глазами, и на лице у меня отразилась вся боль моего разбитого сердца. Никогда я не умел совладать с ревностью. (Вот бы кто-нибудь меня научил.) От ревности я теряюсь, не нахожу нужных слов. Шутки не идут мне на ум. Глаза на мокром месте, и я готов разреветься. (Мэри Дженкс не раз говорила, что я таращу на нее глаза как дурак. Наверно, и правда я на нее таращился, особенно после того, как узнал, зачем они с Томом ходят в хранилище. Мне тоже хотелось утонуть в ее объятиях. Не любил я оставаться в стороне. Я еще и теперь пялю глаза на хорошеньких девчонок, а если они отвечают мне тем же, мигом отворачиваюсь. Нынче я таких вот властных, нахальных двадцативосьмилетних бабенок вроде Мэри Дженкс небрежно треплю по щеке и прохожу мимо, разыгрывая равнодушие. Нынче особы двадцати восьми лет не пытаются мною помыкать. Вот только няньки Дерека помыкают.) Другие мужчины от ревности пылают неистовым гневом, достойным лиры Гомера. Я же проливаю слезы.
К Лену Льюису я никогда ее не ревновал. (Чувствовал, что ему надо бы ревновать ко мне.)
– Он хочет уйти от жены, – по секрету говорила она мне. – Прежде он думал, я слишком молода. Теперь-то я уж ему показала, что я достаточно взрослая. Мне он нравится, он такой робкий. Мне нравятся мужчины постарше. И помоложе тоже. А вот которые ни то ни се, с теми хлопот не оберешься. Футболисты мне теперь не нравятся. А может, нравятся. Теперь бы уже не они меня, а я их кой-чему научила.
– Научи меня.
– Сними номер.
– У меня нет денег.
– Я войду в долю.
– А куда вы ходите?
Они ходили раз, а иногда и два раза в неделю поужинать где-нибудь в полупустом ресторане, а потом сидели у него в машине, болтали и нежничали. Он жил далеко, в Куинсе, и особенно долго засиживаться не мог. Пить он прежде не пил. И она обучала его тому самому искусству.
– Он получает удовольствие. Я помогаю ему почувствовать себя молодым.
– Как помогаешь?
– Я целую его нежно, медленно, вот так… все лицо, долго-долго. Потом крепче, быстрей. Тяжело дышу. Он думает, я теряю над собой власть. Мне нравится так с ним обращаться. Он говорит, никто никогда его так не целовал.
– Надо думать, это правда.
– Надо думать, тебя тоже никто не целовал, как я умею.
– Поцелуй сейчас.
– Его жена так не умеет. У него никогда не было современной подружки.
Я запускаю руку ему под рубашку и поглаживаю грудь. Волосы у него на груди мягкие, мягкие и пушистые. Точно у котенка. Никто никогда так его не ласкал. Ему пятьдесят пять. Я щекочу его языком. Скоро я позволю ему потрогать меня там.
– Выйди на лестницу.
– Скоро я ему еще кой-что позволю. Иногда я говорю ему разные непристойности. Ему это нравится. Как тебе. А соски мои тебе разве не нравятся? Если медленно погладишь, увидишь, какие они становятся острые и твердые. Люблю говорить непристойности. Люблю говорить, «соски», «острые», «твердые».
У меня опять произошло восстание плоти.
– Выйди на лестницу.
– А, привет, дорогой, – тут же заметила она и подмигнула. – Рада тебя видеть.
Я протянул руку за папкой с несчастным случаем, а другую руку сунул в карман брюк. И покраснел от удовольствия.
Она усмехнулась, очень довольная своим искусством соблазнительницы, в притворном изумлении широко раскрыла глаза и восхищенно и удивленно округлила губы розовым кружком. Теперь я знаю, что означал этот розовый кружок. (С тех пор я не раз видел его на великолепных лицах красавиц в лучших журналах мод). Тогда мне не верилось, что девчонки и вправду проделывают такое (хотя видел такие рисунки на страничках комиксов). Теперь я уже знаю, они это делают, и рад этому. Мне это нравится больше мороженого. (Полагаю, я личность несамостоятельная, если только не становлюсь садистски агрессивен). Теперь хорошего мороженого не достать. (Все становится хуже или совсем исчезает. Исчезли и «Спутник домашней хозяйки», и «Саттердей Ивнинг пост», и «Лук», и «Лайф», и, может случиться, скоро все мы лишимся «Таймса». Колледжи терпят банкротство. Мои любимые рестораны закрываются.) У мороженого теперь вкус жевательной резинки и мела. Вирджиния была вся точно персик, точно клубника со сливками, и спелые подрумяненные щечки так и сияли. Она мазала губы, крепко их сжимая. Ножки в блестящих шелковых чулках были гладенькие и ровные, и даже излишняя полнота внизу, в подъеме, делала их только соблазнительней, когда она надевала начищенные до блеска узенькие туфельки на высоких шпильках. В дни моей юности женщины носили черные, начищенные до блеска лодочки на шпильках, а в порнографических фильмах, которые я тогда смотрел, у мужчин вид был зловещий: все тощие, небритые, в черных сползающих носках. (Пенни и другие девчонки уже из-за одного этого заставляли меня снимать носки. Жена никогда не видела ни одного порнографического фильма и сейчас тоже их не смотрит. Нередко потехи ради я подставляю ее в такой фильм. Я тощий зловещий герой старого порнографического фильма, и я ее растлеваю. Жена и не подозревает, что она характерная актриса в моем порнографическом фильме. А впрочем, откуда я знаю, возможно, она – главная героиня своего собственного фильма в таком роде.)
Говорят, порнографические фильмы стали лучше. Похабщина и вооружение – вот две области, в которых мы усовершенствовались. Во всех прочих стало хуже. Мир катится под уклон. Хорошего хлеба теперь не получишь даже в хороших ресторанах (его заменяют стандартными булочками), да и хороших ресторанов стало меньше. Дыни не вызревают, виноград кислый. В плитки шоколада вместо молока прибавляют сахар: сахар дешевле. У масла вкус тот же, что у бумаги, в которой оно расфасовано. Взбитые сливки не взбитые и не сливки. Люди все это подают, люди все это едят и пьют. Двести пятьдесят миллионов просвещенных американцев помрут, так и не узнав, каковы сливки на самом деле. Хорошо бы отведать настоящую русскую шарлотку – чтоб взбитые сливки были настоящие. Это и есть рай – не знать, каково оно на самом деле. Даже лучшие кондитерские фабрики употребляют теперь суррогат взбитых сливок, который похож на взбитые сливки больше самих взбитых сливок, дольше сохраняет их цвет и консистенцию, не скисает, обходится куда дешевле и потому выгодней.
– У них вкус дерьма.
У них вкус дерьма. Всем, кроме меня, на это наплевать. От океана до блещущего океана страна завалена шлаком, шелухой и отслужившими свое автопокрышками. Плодоносные нивы засыпаны инсектицидами и химическими удобрениями. Нынче простого навоза и то не достанешь. К нему добавлены примеси, увеличивающие срок хранения. Ни в озерах, ни в реках больше не сыщешь рыбы. Приходится ловить ее в консервах. Города хиреют. Нефть иссякает. Деньги говорят. Бог слушает. Бог молодец, свой парень. А вот «Америка наша прекрасная» – нет: ей пришел конец в тот день, когда на ее почву впервые ступил белый человек, чтобы здесь обосноваться Банкиры Фуггеры были вполне на месте, пока они оставались у себя в Германии – но потом они отправили сюда своих матерей. Второсортные мотели, дрянные автомобили, придорожные закусочные растут как грибы. Лица богачей и лица бедняков стареют с младенчества, их сушат и бороздят морщинами низменная скаредность и неудовлетворенность. И женщины такие же, как их мужья. У Бога нет ЭВМ. Ему пришлось обходиться глиной – а это не слишком удобный материал – и ребром человеческим, что было чуть легче. Бог был справедлив и порядком честолюбив, но на очень низком уровне. Ему пришлось разок воспользоваться потопом (до смога и нервно-паралитических отравляющих веществ он не додумался), да еще огнем и серой. От тех, кто ни богат, ни беден, исходит беспокойство. Они ни то ни се – и сами не знают, где им место. Слышится мне, Америка поет себе препохабную отходную.
Сокол обыкновенный уже почти исчез (его погубил ДДТ. Скорлупа его яиц, которые кладет, разумеется, самка, стала слишком тонкой и во время высиживания трескается). Горячие сосиски тоже исчезают. Скоро совсем переведутся киты, придется нам с женой обходиться без них. Добрые старые американские сосиски делаются теперь из воды, куриных потрохов и зерна (того самого зерна, которое изъяли из хлеба и булочек и заменили всякой синтетикой и суррогатами). Мамин яблочный пирог явно зачерствел. Несколько лет назад мама умерла. Папы нет. Вирджиния отравилась газом.
– Он отравился газом, – сказала она мне про своего отца, когда я набрался смелости спросить. – Мы всей семьей уехали тогда на лето за город. Он остался совсем один и сделал это у себя в машине, в гараже. Никогда мне этого не забыть. Я не хотела идти на похороны. Я слышала, кто-то сказал, он стал весь красный. Мама заставила меня пойти. Я всегда ее ненавидела за то, как она с ним обращалась. «Вы только подумайте, что он мне устроил», – причитала она всю неделю, когда было кому ее послушать. Не люблю о ней говорить.