Годы летят слишком быстро, дни тянутся слишком долго. Перед отъездом я еще раз позвонил Бену Заку и притворился, что я не я. (Дважды я это делал. Не мог устоять.)
– Как странно, – сказал он.
Я как ни в чем не бывало спросил про Вирджинию, словно в первый раз. Сказал, я с Востока, вместе с ней учился в университете, тамошний чемпион по боксу.
– Просто поразительно, – сказал он.
Звонить вот так Бену Заку – это была злая шутка, грубый розыгрыш. Не было у меня ощущения, что это шутка. Я чувствовал, что умышленно иду на некое гнусное, непристойное извращение. Что-то было тут волнующее и порочное. С таким вот чувством я звонил когда-то в больницы, справляясь о состоянии людей, которые, как я заведомо знал, только что умерли, – прямо так и говорил: «Я звоню, чтобы справиться о состоянии…» – «Извините, но мистер… больше не числится среди наших пациентов», – отвечали мне.
Я всегда боялся, как бы меня не разгадали (всегда казалось, я хожу по краю: сейчас меня публично изобличат.
– Поглядите, вот он! Это он и есть. Вот он кто такой, – крикнет кто-нибудь, какая-нибудь женщина, и укажет на меня из толпы у всех на виду, и вокруг все согласно закивают, и все для меня будет кончено.
Как все-таки странно, что никто не прочел по телефону мои мысли, не увидел, как меня прошиб липкий пот).
Звонить надо поскорей. После вскрытия, когда все передано в похоронное бюро, вам уже ничем от них не попользоваться – они только и скажут:
– Такого пациента у нас нет.
Я мог бы написать руководство. (Сдается мне, я знаю, что значит болезненная тяга.) Мне надо было сделать над собой усилие, чтобы заговорить с Беном Заком, даже когда я позвонил в первый раз и не назвался. (Не хотелось, чтобы он меня узнал.) Пришлось изменить голос. Я был уверен, Бен Зак разгадает мой обман, нарычит на меня со своего кресла на колесах – мол, что еще за дурацкие фокусы я устраиваю. (Мне всегда бывало не по себе, когда дело касалось телефонов или банков. Всю жизнь преследовал меня этот неискоренимый страх, что кто-то, не знающий, кто я, по телефону задаст мне перцу.)
– Как странно, – сказал Бен Зак. – Не понимаю, хоть убейте. Только на прошлой неделе кто-то справлялся о ней по телефону. А вчера еще кто-то. А вот теперь вы. Похоже, все ее мальчики возвращаются с войны.
– Не скажете ли, как с ней связаться?
– Боюсь, это невозможно, – опять сообщил он мне все с тем же подобающим случаю прискорбием, смущенно понижая голос. – Она, знаете ли, тут больше не служит. Она, видите ли, умерла. Некоторое время назад покончила с собой.
– Как?
– Отравилась газом.
– Ее отец тоже так кончил. Ведь правда?
– Разве?
– Она сделалась вся красная?
– Вот этого, простите, я не могу вам сказать. Я не мог присутствовать на похоронах. Мне, понимаете ли, трудно передвигаться. Для этого нужен особый автомобиль.
– Значит, она теперь, в сущности, вышла из игры, да?
– Она здесь больше не работает, если вы это имеете в виду, – встревоженно огрызнулся он. – Сколько народу об этом спрашивает, я просто понять не могу.
Он думал, это звонит кто-то другой. (Пожалуй, он был прав.) Я выдал себя за бывшего чемпиона по борьбе из университета, где она училась. (Кто-то другой – а не ктс? Безымянным я появился и безымянным исчез. Никакой я не Боб Слокум, это просто родителям вздумалось так меня назвать. Если такой человек и существует, я не знаю, кто он такой. Мне даже имя мое не кажется моим, не говоря уже о почерке. Я могу оказаться кем угодно. Пожалуй, спрошу Бена Зака, когда позвоню в следующий раз.)
С тех пор я еще звонил Бену Заку.
– Кто говорит? Не понимаю.
– Неужели не узнаете?
– Нет.
– Тогда, значит, я кто-то еще, – сказал я и тут же повесил трубку.
Он продолжает думать что я – это кто-то еще. (И я продолжаю думать, что он прав. Кресло на колесах, металлические палки и костыли, которыми я наделяю Горация Уайта, я беру у него.) Только он один там еще и остался. Лен Льюис много лет назад вышел на пенсию. (Бен Зак числится в моей личной картотеке несчастных случаев. Подростком он перенес полиомиелит и еще в ту пору, когда я служил в Компании, приезжал и уезжал в кресле на колесах. У него был особый автомобиль и особое разрешение полиции припарковываться где угодно. Он был калека. По-звериному похотлив и посещал бордели.) Иной раз я говорил ему, я чемпион-гиревик из университета, где училась Вирджиния, и она была моей невестой. В другой раз назывался еще как-нибудь. Его легко втянуть в разговор. (У меня такое чувство, словно, кроме меня, ему и поговорить не с кем. С годами он стал болтлив. Словно в насмешку, он поистине создан для работы в Отделе телесных повреждений и останется там, пока не сломается его кресло на колесах или пока полиция не отберет у него разрешение припарковываться где угодно. Тогда ему и самому придется припарковаться где-нибудь в другом месте. Без разрешения нигде не припаркуешься.) Лен Льюис давным-давно ушел со службы: заболел тяжелым гриппом, от которого так и не оправился.
– Он так и не оправился.
Я понял, что он умер, еще прежде, чем Бен Зак мне сказал. Считать я умею: когда я служил в Страховой компании, Лену Льюису было пятьдесят пять, а с тех пор прошло тридцать лет.
– Примерно через месяц после его смерти скончалась его жена. Странно, право, странно, через столько лет люди вдруг вспоминают и звонят, продолжают звонить. Жаль, что я вас не помню, но, вы говорите, вы служили совсем недолго, ведь верно?
Лен Льюис так и не ушел от жены. Да он всерьез и не хотел уйти. И Вирджиния не хотела, чтоб он ушел от жены. Он был слишком стар. Она – слишком молода. Потом она умерла. А я остался жив и стоял в телефонной будке. Однажды, вскоре после женитьбы, я позвонил Лену Льюису, я тогда себя почувствовал безмерно одиноким и подавленным (Бог весть почему. Накатил чудовищный приступ cafard.[4] Только уже на четвертом десятке узнал я, как называется та неодолимая незваная скорбь, что существует где-то во мне, словно неуловимый бандит, которого не припрешь к стенке и не изгонишь).
– Может, зайдете повидаться? – как всегда сдержанно, мягко пригласил он. – Кое-кто здесь еще остался.
– Я хотел бы связаться с Вирджинией, – сказал я. – Пожалуй, я хотел бы, если можно, поддерживать связь с Вирджинией Маркович.
– Она отравилась газом…
– Какой ужас.
– …в кухне, у своей матери. Я всегда ее обожал. Она всегда обожала вас.
(Место женщины в кухне. Место мужчины – в гараже. Если я застукаю жену и уйду от нее, причиной будет не ревность. Причиной будет злоба. Если она бросит меня, вся моя жизнь порушится. Я превращусь в комок нервов. Наверно, уже не смогу никому смотреть в глаза. Лишусь уверенности в себе и потеряю работу.)
Я позвонил Бену Заку месяц назад в конце дня, когда почувствовал, что даже под страхом смерти не могу заставить себя опять вернуться домой к жене и детям, на свой акр коннектикутской земли. Уж я-то знаю, что это за штука – болезненная тяга. Грибовидный нарост, разрушение, недуг. Вкус тряпки во рту. Запах известки в мозгу. Погибель. Падает сердце, тишина, руки и ноги одеревенели, изнутри подступает что-то едкое, всепроникающее, гибельное, и тупая тяжесть во лбу, в затылке. Сперва – словно мимолетная причуда, легкомысленная, пустячная прихоть, но не проходит она, остается, застревает; распространяется, набирает силу; нечто мрачное, безжалостное, что скрывалось в тебе в каком-то темном тайнике, заполняет тебя до краев, неуклонно разливается внутри, точно лава или туча вредоносных испарений; смутное, неосязаемое, неумолимое, властное, гнусное. Нечто предательски принимает твое обличье, двойная отрава – тошная, обессиливающая. Нет просвета, нет уже места ни малейшей радости, и остается только повесить голову, опустить глаза – смириться. Можешь с таким же успехом поддаться с самого начала и украсть эти монетки, зажечь эту спичку, съесть гору мороженого, пресмыкаться, набрать тот самый номер телефона или перерыть тот запретный ящик или шкаф и снова прикоснуться к тем вещам, про которые тебе и знать не положено. Можешь с таким же успехом сразу поворачивать, куда тебя повело, и делать то неблагоразумное, неприятное, безнравственное, чего делать не хочешь и что, как сам знаешь заранее, унизит тебя и развратит. Шагай угрюмо вперед, точно измотанный вконец военнопленный, и кончай со своим печальным делом. В свободное время бывают у меня мгновенья, когда я физически не в силах простоять еще хоть секунду прямо или просидеть не сгорбясь. Мгновенья эти проходят. Бывало, я крал монетки у сестры и у матери – не мог остановиться. Мне и деньги-то были не нужны. Наверно, просто хотелось что-то у них взять. Я был точно под гипнозом. Точно одержимый. Готов был кричать, звать на помощь. Стоило лишь на миг представить, что можно опять взять пенни или пятицентовик из шелкового кошелечка, лежащего в сумке у матери или сестры, и кончено: устоять я уже не мог. В меня точно бес вселялся. Я готов был тащиться домой в метель целую милю, лишь бы взять эти монетки. Они нужны были мне позарез. Брал я и десятицентовики и двадцатипятицентовики. Ни до, ни после это не доставляло мне никакого удовольствия. Я чувствовал себя премерзко. Даже то, что я покупал или делал на эти деньги, не доставляло удовольствия. Я играл на них в китайский бильярд в углу кондитерской (и когда проигрывал, на душе становилось полегче). Все это ничуть не радовало – радовался я лишь одному: что это испытание уже позади и я прихожу в себя. Со временем приступы миновали и я перестал таскать деньги. (Так было и с онанизмом, лет после пятнадцати, а то и после двадцати я бросил и это занятие.)