– Ничего, – говорю я.
– Он что ж, ничего не сказал?
– Нет. Ничего существенного.
– А обо мне?
– Ни звука.
– Вы это серьезно?
– Даю слово.
– Надо же. Фу, черт. – Кейгл удивлен и вздыхает с облегчением. – О чем же он говорил? Расскажите. Зачем-то ведь вы ему понадобились.
– Просил придумать парочку острот для речи, с которой его сын будет выступать в школе.
– Да ну?
– Ага.
– А про меня ничего не сказал, ни слова?
– Нет.
– Ни про отчеты по телефонным разговорам, ни про поездку в Денвер?
– Нет.
– Ха! В таком случае мне, похоже, ничто не грозит. Может, я даже стану в этом году вице-президентом. А о чем он говорил?
– Просто о своем сыне. О его речи. И об остротах.
– Так, похоже, мне все это просто померещилось! – в восторге восклицает Кейгл. – Знаете, может, эти остроты пригодятся и мне, когда моим ребятам надо будет выступить в школе с речью. – Он хмурится, лицо вдруг омрачает тайная забота. – Мои ребятишки оба никуда не годятся, – рассеянно, вслух напоминает он себе. – Особенно сын.
Кейгл тоже мне доверяет. И, пожалуй, мне это совсем ни к чему.
– Энди! – вдруг вырывается у меня. – Ну какого черта вы так неосторожны? Хоть бы вели себя по-людски! Хоть бы взялись за ум и стали делать все как положено!
Он испуган.
– Что такое? – кричит он. – Что случилось?
– Это необходимо, чтобы не вылететь с работы, если еще не поздно. Неужели нельзя попробовать найти со всеми общий язык? Перестаньте врать Горацию Уайту. Не разъезжайте столько. Переведите куда-нибудь Паркера, если не можете заставить его бросить пить, и отправьте Эда Фелпса на пенсию.
– Вам кто-нибудь что-нибудь сказал?
– Нет.
– Тогда откуда вы все это знаете? – резко спрашивает он. – Кто вам сказал?
– Вы сами, – зло, с досадой огрызаюсь я. – Вы сами уже сколько месяцев твердите мне об этом. Так чем без конца расстраиваться, решились бы на что-нибудь. Возьмитесь за ум, слышите? Спрашивайте строже с Брауна и сработайтесь с Грином, и почему у вас в отделе нет негра или еврея?
Он мрачно хмурится и с минуту в тяжелом молчании размышляет. Я жду: хотел бы я знать, много ли до него дошло.
– На что мне лодырь? – наконец рассеянно спрашивает он, словно уже думая о другом.
– Не знаю.
– Еврей мне, пожалуй, пригодится.
– Вы уверены?
– У нас есть покупатели-евреи.
– А может, им это не понравится?
– Но на что мне лодырь?
– Прежде всего научитесь называть его как-нибудь иначе, – советую я.
– Ну например?
– Черный. Называйте его черный.
– Я всегда называл их лодырями, – говорит Кейгл. – Так меня учили в детстве – называть черномазых лодырями.
– Так меня учили в детстве – называть негров лодырями.
– Что же мне делать? – спрашивает он. – Посоветуйте.
– Надо стать взрослым, Энди, – серьезно говорю я; теперь я от всей души хочу ему помочь. – Вы уже немолоды, отец двоих детей, у вас солидное положение в весьма солидной фирме. От вас требуется немало. Пора повзрослеть. Пора отнестись ко всему этому серьезно и начать делать все то, что от вас требуется. А что от вас требуется, вы и сами понимаете. Сами всегда мне об этом твердите.
Кейгл задумчиво кивает. Он размышляет над моим советом, хмурится, тут не до легкомыслия. Мои слова постепенно доходят до него. Я не спускаю с него глаз, жду ответа. «Кейгл, болван ты этакий, – в отчаянии хочется мне крикнуть, пока он важно раскидывает умом, – я же хочу тебе помочь. Скажи что-нибудь дельное. Хоть раз за свою бестолковую жизнь найди разумный выход». И, как будто он меня услыхал, лицо его проясняется – он наконец принял решение. С легкой улыбкой он пристально смотрит на меня, я жду, надеюсь – и наконец слышу:
– Поехали к девочкам, позабавимся.
У Фирмы есть свое отношение к такого рода забавам. Их одобряют.
И похоже, всем это известно (хотя ни в каких инструкциях и правилах не записано). Разговоры о забавах с девочками одобряются еще больше, чем сами забавы, но и забавы одобряются, а вот разговоры о забавах с собственной супругой никак не одобряются. (Представьте только: «Ох, и задала мне работку нынче ночью супруга!» Нет, так говорить не годится, во всяком случае никому из сослуживцев: может быть, они с нею знакомы.) Но позабавиться с чужой женой – это очень одобряется, и разговоры об этом тоже одобряются, при условии что муж не служит в нашей Фирме и вообще не из тех, кого у нас знают и любят. Фирма не против, чтобы мы забавлялись с размахом, со знанием дела, с юмором и привкусом вульгарности, не вмешивая сюда никакие чувства, а партнершей выбирали молоденькую, хорошенькую девчонку или женщину старше себя – иностранку или еще чем-нибудь примечательную, и притом забавлялись без особого шума, с намеком на осмотрительность, без скандала, без огласки и прочих серьезных осложнений, связанных с любовными историями. Влюбленность, к примеру, как правило, не одобряется (хотя новая женитьба сразу же после развода возражений не вызывает), и «связь», во всяком случае у мужчин, тоже не одобряется.
Забавы с девочками или разговоры о забавах – немаловажный раздел в программе конференций Фирмы, и, когда решают, где созвать конференцию, это всегда принимается в расчет; и агенты, которые ухитрились, так сказать, открыть сезон, могут стать героями дня, хотя им вовсе не обязательно будут завидовать. (Смотря по тому, какую подобрал партнершу.) Во время конференции к девочкам обычно отправляются по трое – по четверо: двое решаются попытать счастья и берут с собой еще одного или двоих. У нас в Фирме чуть не все этим занимаются (по крайней мере так кажется) и, уж во всяком случае, чуть не все говорят, что занимаются (или занимались). В сущности, во время конференций стало comme il faut[1] даже для самой верхушки и самых дряхлых, слабосильных служащих фирмы – особенно для них! – в приветственном обращении, при выражении признательности, во вступительном слове и в непринужденном вступлении к речи по самому серьезному вопросу лукаво и хвастливо намекнуть на свои и чужие шалости по части секса. О подобных забавах острят на всех уровнях, даже такие люди, как Грин или Гораций Уайт. Но Энди Кейглу сейчас на эту тему острить неуместно.
– Энди, я не шучу, – говорю я.
– Я тоже, – говорит он.
Когда Кейгл выходит, я закрываю за ним дверь и затворяюсь у себя в кабинете, отгораживаюсь от всех и вся – надо обдумать разговор с Артуром Бэроном. Я отменяю предстоящую за обедом встречу и задираю ноги на стол.
У меня больные ноги. У меня совсем плохо с зубами и не сегодня-завтра придется вырвать их все. Будет больно. У меня несчастливая жена, которую надо содержать, и двое несчастливых детей, о которых надо заботиться. (Есть еще третий ребенок, умственно отсталый, это неизлечимо, он и не счастлив и не несчастлив, и я не знаю, что с ним будет после нашей смерти.) У меня под началом работают восемь несчастливых людей, и у каждого свои сложности и свои несчастливые семьи. На душе у меня тревожно, и я подавляю в себе истерию. На уме у меня политика, летние расовые беспорядки, наркотики, насилие и подростковый секс. Повсюду извращенцы и всякие маньяки, которые могут растлить или задушить любого из моих детей. На улицах моего города преступления. Впереди у меня старость. Мой мальчик, хотя ему только девять, неспокоен, потому что не знает, кем стать, когда вырастет. Моя дочь врет. На своих некрепких плечах я должен вынести упадок американской цивилизации и вину и несостоятельность правительства Соединенных Штатов.
И оказывается, меня готовят на более высокую должность.
И оказывается, – помоги мне, Боже! – я хочу ее занять.
Моя жена несчастлива
Моя жена несчастлива. Она из тех замужних женщин, которым очень, очень скучно и одиноко, и просто не знаю, что я тут могу поделать (разве что развестись с ней и сделать ее еще несчастнее. Я недавно был с одной замужней женщиной, и она сказала: иногда ей так одиноко, она прямо леденеет и даже всерьез боится умереть оттого, что внутри у нее все заморозится, – и, кажется, я понимаю, о чем она говорит).
Моя жена хорошая; право, она была хорошей женщиной, и мне иногда ее жаль. Теперь она среди дня прикладывается к бутылке, а когда мы бываем по вечерам в гостях, флиртует или пытается флиртовать, хотя совсем этого не умеет. (Не дается ей флирт, бедняжке.) Она редко бывает веселой, разве что хоть немного опьянеет от вина или виски. (Мы не очень-то ладим друг с другом.) Она считает, что постарела, погрузнела и утратила былую привлекательность, и она, конечно, права. Она считает, что для меня это имеет значение, и тут она ошибается. Мне это, пожалуй, все равно. (Знай она, что мне все равно, она, наверно, была бы еще несчастней.) Моя жена недурна собой: она высокая, хорошо одевается, у нее хорошая фигура, и я часто с гордостью показываюсь с ней на люди. (А ей кажется, я совсем не хочу бывать с ней на людях.) Ей кажется, я ее уже не люблю, и, должно быть, в этом она тоже права.