Удовольствия я от этого не получаю. (Зато определенно получаю удовольствие, когда оказываюсь с какой-нибудь шикарной двухсотдолларовой «девушкой по вызову», их мне время от времени присылает вместо подарка кто-нибудь из поставщиков, у которых я закупаю товары. Я рассказываю об этом Кейглу, но он только улыбается. По-моему, хорошенькая девочка в прелестной квартирке его не привлекает. Похоже, он предпочитает шлюх.) Я чувствую себя нечистым. (Мне всегда противен запах моей нижней рубашки, когда я ее надеваю, хотя запах мой собственный и обычно слабый. Когда я не ношу нижнюю рубашку, припахивает верхняя, запах еле различимый, но он явно есть, даже если я пользовался дезодорантом. Выходит, запах – это и есть я? Видно, не дано мне надолго избавиться от самого себя.) Когда взрослые преуспевающие администраторы вроде Кейгла и меня на трезвую голову отправляются у себя в городе к обыкновенным шлюхам, значит, есть в них какая-то порочность, что-то извращенное и, безусловно, старомодное. В шлюхах этих ни прелести, ни необходимости, да и особого веселья не получается. Думаю, Кейглу это тоже не доставляет удовольствия: мы никогда не приходим второй раз к тем же самым девочкам (а вот в те же самые грязноватые гостиницы приходим опять и опять).
Платит всегда Кейгл и записывает это на счет Фирмы, как законные служебные расходы. (От чего я действительно получаю удовольствие, так это от сознания, что я при этом употребил и Фирму тоже.) Я иногда плачу за такси и покупаю виски – Кейгл любит в таких случаях прихватить с собой бутылочку. Оказавшись там, я чувствую себя недурно (я там вполне на месте), но, едва покончу с тем, зачем пришел, хочу скорей уйти. Обычно я справляюсь быстрее Кейгла и удаляюсь один. Кейглу отчаянно не хочется домой (даже еще больше, чем мне). Если все у него идет гладко (а из-за его больной ноги это бывает не всегда), я оставляю его там в обществе виски и шлюхи. В сущности, ездить с ним мне вовсе не хочется. Он просит. И я соглашаюсь.
Вот так же я стал грызть ногти – потому что кто-то меня надоумил. (Самому мне это и в голову не приходило. Я и не подозревал, что такое возможно. И не настолько уж я изобретателен, чтобы дойти до этого своим умом.) Было это в тот год, когда я поступил в начальную школу, во втором полугодии, мне исполнилось семь лет, и я уже тогда был безотцовщина. (Я плохо помню отца. Когда он умер, я не горевал – я вел себя так, словно он не умирал, а значит, так, словно его вообще не существовало. Я не тосковал по нему, потому что не помнил его, и никогда особенно о нем не задумывался. Только в такие вот минуты, как сейчас.) Все мои друзья-первоклассники (друзей-первоклассников у меня было много: я всегда изо всех сил старался нравиться окружающим, и мне это всегда удавалось) в одну и ту же неделю вдруг стали грызть ногти, просто назло нашей учительнице (мисс Овечке; а во втором классе у нас была миссис Волк. У меня редкостная память на имена и прочие мелочи), назло родителям и старшим сестрам. (Это началось как ребячий заговор.)
– Давай грызть ногти, – сказали мне.
И я послушался. Стал грызть ногти. Немного погодя они все перестали. А я – нет. (Они выросли и разъехались, оставив мне эту дурную привычку.) Я даже не пытался перестать. (Теперь я знаю: не пытался, потому что не хотел и потому что даже тогда понимал – все равно не смогу.) И с тех самых пор я упорно, по-свински, мстительно обгрызаю и обкусываю кончики своих пальцев и от этого мелкого самомучительства испытываю огромное удовлетворение. (Это, разумеется, не столько привычка, сколько некое подневольное действие – грубое, дикое, подчас болезненное, но мне это нравится. И думаю, что теперь уже не захочу от этого избавиться, а почему – никто так и не сумел мне объяснить.) И теперь я уже знаю, что буду грызть ногти и кожу вокруг до тех пор, пока не помру (или пока мне не выдерут все зубы и уже нечем будет себя грызть. Ха-ха).
У меня даже почерк не мой!
Я его взял взаймы (и никогда не верну). Да, именно: скопировал свой теперешний почерк у одного парнишки постарше меня, который работал со мной в архиве Страховой компании и между делом, коротая время, изобретал, упражнял и совершенствовал новенький с иголочки почерк. (Собственный его почерк был неважнецкий.) Звали его Том или Томми, смотря кто к нему обращался. Ему уже был двадцать один год, он был высокий, весьма довольный собою и вполне зрелый дядя. (Еще бы ему не быть самодовольным и зрелым, ведь он не только создал новый почерк, но к тому же употреблял Мэри Дженкс, самую крупную из всех блондинок, какую могла предложить наша Страховая компания.) Вечерами он томно изучал искусство, а днем, в ожидании, когда его призовут в армию и отправят на вторую мировую войну, ничего не принимал близко к сердцу. Он делал, что положено, исполнял поручения, покуривал в мужской уборной, а в промежутках сидел в глубине комнаты (подальше от взглядов всех проходящих, ибо комната архивного отдела была вроде клетки: отделенная с трех сторон доходящими до самого потолка решетчатыми застекленными перегородками, она помещалась как раз посередине конторы, и всякий идущий мимо мог всех нас увидеть) и усердно разрабатывал свой новый почерк. А я подсаживался к нему за стол в конце комнаты, укрытый от всех глаз зелеными металлическими картотечными шкафами, содержащими именные указатели всех несчастных случаев, материалы которых хранятся в папках, выстроенных по номерам на полках повыше, в шкафах побольше и позеленее, стоящих в ближнем конце комнаты, и изучал и копировал его почерк и вместе с ним упражнялся в письме.
Это не всегда было легко. Том без устали и почти без разговоров выводил дуги, загогулины, завитки большого «Р» или «У», или «Б», пока у него не получалось именно то, что, как ему казалось, он хотел получить, и тогда говорил: «По-моему, это то, что надо». И если через минуту-другую он не менял своего мнения и не качал отрезвленно головой, я придвигал к себе листок с законченной буквой и принимался изучать ее и воспроизводить, а он тем временем уже изобретал рисунок следующего звена алфавита. (Случалось, через неделю-другую он удрученно и разочарованно отказывался от рисунка той или иной буквы и начинал все с самого начала.) Некоторые буквы давались легко, другие же оказывались непредвиденно трудными, и на них уходила бездна времени. Пока мы тишком, каждый сам по себе, не начинали строить планы, как бы утолить свои мучения и удовлетворить соответствующим образом проявляющееся вожделение, мы были с ним два увлеченных молодых каллиграфа (я, разумеется, подмастерье). Как мне предстояло совершенно случайно однажды обнаружить, у него тоже черт-те что заварилось с одной из женщин нашей Компании. (Он и тут здорово меня обскакал. Ему досталась не кто-нибудь, а крупная и властная Мэри Дженкс – а ей было уже двадцать восемь, и она была замужем, – и он постоянно ходил с ней не куда-нибудь, а в хранилище. Жуть! Что же это делается, каша какая-то, люди сходятся с кем попало, подумал я, когда наконец узнал все про всех нас, но еще не понимал, как понимаю теперь, что необычен во всем этом был только я.) К тому времени, когда старуха миссис Йергер уже проехалась по разным кабинетам Компании и водворилась в архиве, где ей надлежало выгнать нас или заставить больше работать (хотя там и работы-то было не Бог весть сколько. Именно Том научил меня, что, если походить по комнате с листком бумаги в руке, можно потом бездельничать сколько душе угодно. Большую часть времени я трудился в поте лица, сидя с краешка стола под огромными стенными часами, совсем рядом с Вирджинией, той веселой, остроумной девчонкой постарше меня – ей минул двадцать один год, – которая уже тогда в иные дни ничем не затягивала свою круглую грудь, зная, что, если грудь хороша, она и так будет выглядеть прекрасно, и любила выгнуть спину и медленно, с сонным вздохом поводить плечами, просто чтобы грудь, к моему удовольствию, выпятилась в мою сторону или перекатывалась с боку на бок), – так вот, к тому времени я уже хорошо овладел почерком Тома и до сих пор им пользуюсь.
О Томе и Мэри Дженкс я узнал случайно недель за пять до того, как он уволился из Компании и ушел в армию. (Я уволился в один день с ним и поступил в механическую мастерскую, где мне не понравилось.) Миссис Мэри Дженкс (как гласила медная табличка на ее столе) работала в Отделе человеческих жертв под началом кроткого маленького Лена Льюиса, который заведовал этим отделом и учтиво-романтично, плотски и мечтательно был влюблен в мою неисправимую Вирджинию. (Она его поощряла.) Я поразился, когда узнал про всех нас, особенно про Тома и Мэри (поразился еще больше, чем когда столько туманных лет назад увидел на полу деревянного угольного сарая своего старшего брата с тощей сестренкой Билли Фостера. Миссис Мэри Дженкс была добычей покрупнее, чем тощая длиннозубая сестренка Билли Фостера). Миссис Мэри Дженкс – это была потрясающая добыча, и я ощутил благоговейный трепет.