– А разве нет?
– А она, случаем, не сказала тебе, о чем именно хотела со мной поговорить? – спрашиваю я жену.
– Как тебе не стыдно! – в смятении выпаливает дочь. Испуганный взгляд метнулся на дверь, похоже, рада бы сбежать.
– Нет, не сказала.
– Ну-ну.
– О чем же?
– Я так и подумал, что она предпочтет об этом нечаянно умолчать. О том, например, что она бы не возражала, если бы ты заболела и умерла. Этого она тебе не сказала?
– Неправда! – вскрикивает дочь.
– Или что она, право же, не слишком огорчится, если ты или я погибнем в автомобильной аварии или в авиационной катастрофе, как мать Элис, как ее там, черт возьми, Хармон, что ли, или умрем от инсульта или опухоли мозга.
– Не говорила я этого!
– Могла и сказать.
– Не говорила я.
– Бывало, что и говорила.
– Я не об этом хотела поговорить!
– Знаю. На сей раз она хотела поговорить о том, что, по ее мнению, у нас с тобой нет ничего общего и она не понимает, чего ради я держусь за тебя, почему не разведусь. Это твои слова?
– Я только начала так.
– Вот как? Тогда продолжим. О чем же ты хотела со мной поговорить?
– А, неважно, – угрюмо, смущенно бормочет дочь и опускает глаза.
– Нет уж, пожалуйста, – настаиваю я. – Я жду. Вот тебе полная возможность поговорить со мной, ты же вечно твердишь, будто я не хочу тебя слушать.
– Неужели нельзя оставить ее в покое, – вмешивается жена.
– Дорогая моя, она старается рассорить нас. Разве ты не понимаешь?
– Неужели нельзя обращаться друг с другом по-человечески, – умоляет моя добрая жена, и это поистине крик души.
– Нельзя ли избавить меня от подобных нравоучений?
– А что я такого сказала? – вспыхивает жена. – Почему нельзя пожелать, чтобы мы хоть изредка старались жить мирно, а не придирались без конца друг к другу?
– Вовсе мы не придираемся друг к другу без конца, – свысока, с угрюмым презрением вставляет дочь (это она пытается вновь переметнуться на мою сторону). Знакомая тактика. Дочь быстро, испытующе взглядывает на меня, примеривается, можно ли на меня рассчитывать.
Не желаю замечать никаких ее подходов.
(Вот и вся награда жене за ее доброту.)
– Устал я, – говорю с преувеличенно тяжким вздохом.
– Ты слишком много пьешь до прихода…
– Устал я слушать твои выговоры, что я слишком много пью до прихода домой, и без конца слушать ее разговоры о том, какие мы с тобой скверные и как она меня ненавидит, – решительно, громко перебиваю я, заглушая слова жены. – Предпочитаю тратить время на что-нибудь другое. Она меня ненавидит – ну и пусть. Ненавидь, пожалуйста, если тебе охота и если думаешь, что от этого тебе полегчает. Изволь, я не против. Пусть ненавидит, мне все равно. Но я не желаю, черт подери, чтобы она заявлялась ко мне с этими разговорами всякий раз, как я хочу поработать.
– Он читал журнал.
– Это тоже моя работа.
– Вовсе она тебя не ненавидит, – возражает жена.
– Какое мне дело? – отвечаю. – Мне решительно все равно, как она ко мне относится.
– А ведь тебя считают таким разумным человеком! – восклицает жена.
– А что это значит?
– Она хочет, чтобы ты хоть изредка уделял ей каплю внимания. Неужели ты не понимаешь? А ведь тебя считают таким разумным человеком.
– Может, все-таки хватит?
– Ты, верно, думаешь, ты умней всех, да?
– Хватит.
– Ну, как знаешь. Но если ты хоть изредка дашь себе труд посмотреть на нее и выслушать ее, ты поймешь – вовсе она тебя не ненавидит. Она тебя любит. А ты даже виду не показываешь, что тебе это известно.
– Ладно.
– Ты так держишься, что она всегда чувствует, будто мешает тебе.
– Я сказал «ладно».
– И вовсе она тебя не ненавидит.
– Да ладно!
– Ну ладно.
Я поворачиваюсь, испытующе смотрю на дочь, держусь сурово, презрительно и воинственно (мои колючки все еще наготове – пока я не убедился, что она убрала свои). Она стоит молча, не шевелясь, словно смиренно ожидает приговора. Я жду от нее какого-нибудь знака. Вид у нее покорный и покаянный. Она сейчас в полном одиночестве. Опущенные глаза печальны и влажны, побелевшие губы горько сжаты и подергиваются – похоже, хоть она и собрала все свои силенки и старается держать себя в руках, она не совладает с собой и, забыв о всякой гордости, беспомощно расплачется прямо у нас на глазах. Она вся напряженное ожидание. Всматриваюсь в это бледное, поникшее, беззащитное лицо и, охваченный ощущением невозвратимой утраты (навсегда исчезло что-то драгоценное, сломлено милое моему сердцу существо), смягчаюсь. И тоже напряженно жду. Нет сил вымолвить ни слова (может быть, и вправду я ее люблю). А вдруг жена права, вдруг дочь меня вовсе не ненавидит, а любит, и, пожалуй, ей вправду необходимо, чтобы я это знал (и пожалуй, ей тоже необходимо знать, что я о ней совсем неплохого мнения). И может быть, мне совсем, совсем не все равно, ненавидит она меня или нет! (Не хочу я, чтоб она меня ненавидела!) Нет, она мне далеко не безразлична: ведь мне так горько видеть ее несчастные, полные слез глаза, так жаль ее (я и сам того гляди заплачу), мне хочется протянуть руки, нежно обнять ее, утешить, признаться в своих чувствах, попросить прощения (несмотря даже на то, что меня вдруг охватывает острое предчувствие: пожалуй, все это ее обычные фокусы, и, едва я протяну руки – захочу утешить, – она с обидным, оскорбительным торжеством отшатнется – и, сконфуженный и разъяренный, я останусь стоять с нелепо протянутыми руками). Но будь что будет, рискну – она сейчас такая жалкая, такая несчастная, и, даже если мое предчувствие оправдается, как-нибудь справлюсь, не помру. Ласково улыбаюсь и, протянув руки, покаянно делаю шаг к дочери, готовый обнять ее, попросить прощения, прижать к груди.
Злобно, презрительно усмехаясь, она отшатывается.
И, уязвленный, дурак дураком, я остаюсь стоять с нелепо протянутыми руками.
Вот тут-то, в самую подходящую минуту, жена восклицает:
– Это меня она ненавидит! Не тебя! Это меня она не переносит!
Я оборачиваюсь и смотрю на нее во все глаза. (Я начисто забыл, что она здесь.)
– Ты что, никогда не слышал ее? – взрывается она и подступает к дочери, словно готова ее ударить. Дочь уклонилась, но явно не намерена сдавать позиции, с оскорбительным упрямым вызовом глядит на мать и ледяной улыбочкой словно подзадоривает продолжать. – Что я вам всем сделала? – кричит на нее жена. – Что я ей сделала, за что она так меня ненавидит? Ты только посмотри на нее! Ты что, не видишь, как она на меня уставилась?
– Вижу, вижу! – тоже криком отвечаю я. – А про что же я тебе толкую, черт побери? За что я, по-твоему, ее выгнал, черт возьми?
– А ты… ты тоже не лучше! – попрекает жена. – Ты тоже меня ни в грош не ставишь, что, неправда?
– О Боже! – не выдерживаю я.
– Всем в доме на меня наплевать, – жалуется жена. – Никто меня не любит. Никто никогда меня не любил. Даже родная мать. Неужто я такая мерзкая? Что я вам такого сделала, что я всем сделала, почему все меня так ненавидят? Что во мне мерзкого, почему вы все топчете меня ногами? Скажи мне.
– Будь оно все проклято, – с отвращением огрызаюсь я.
– Не смей со мной так разговаривать!
– Неужто я до конца дней не избавлюсь от этих гнусных пререканий?
– Что во мне гнусного?
– Ничего.
– Что я такого мерзкого делаю?
И снова, в тысячный раз, ломаю голову над загадкой: что за черт, почему толковый, начитанный, вполне разумный, тонкий, представительный, преуспевающий администратор вроде меня, здоровый (не считая зубов), остроумный, еще вполне полноценный мужчина, еще привлекательный для многих влюбчивых женщин – и сверстниц, и куда моложе, – всерьез увязает в столь бессмысленных, пошлых разговорах с такими, в сущности, детьми, как моя нудная, себялюбивая, вечно недовольная дочь и ограниченная, унылая, вечно недовольная и чуть нетрезвая жена (я часто пытаюсь сообразить, почему тогда, давным-давно, решил, что люблю ее и хочу быть с ней рядом до конца моих дней, что такого я в ней нашел – разве что подходящую задницу, которая и сейчас еще недурна. По правде говоря, заниматься любовью с собственной женой мне, пожалуй, приятнее, чем с любой другой женщиной, хотя почти все, с кем я был дважды или больше, тоже оказывались совсем неплохи и некоторое время развлекали меня весьма неожиданными неожиданностями. С Джейн из Группы оформления хлопот не оберешься, это я уже загодя вижу: она легковерна, не искушена и любит поболтать; кожа у нее, конечно, чистенькая и гладенькая, но она еще чересчур молода, чересчур славная и простодушная, вряд ли от нее будет много толку. Некоторые мои партнерши чересчур громко смеются всякий раз, как я скажу что-нибудь забавное, и, стоит мне убедиться, что они так охотно смеются и слишком много болтают, я, едва насытившись, совсем сатанею. И молоденькая, свеженькая, славная Джейн тоже из таких. Я уж знаю. Но знаю также, что на первом же празднике, который устроит Фирма, а то и раньше, дам волю своей похоти; и пожалуй, не захочу, чтобы она после этого работала у нас; она – подарок, который я намерен преподнести себе на Рождество или раньше, и я уже старательно ее упаковываю), ведь я охотнее сосредоточился бы на чем-то другом – к примеру, на тех двух речах, которые хочу в общих чертах наметить, или на списке перемен, которые хочу предложить, когда меня продвинут на должность Кейгла; важные дела я люблю продумывать загодя и не спеша – допустим, длинную речь на конференции, если к тому времени мне предоставят должность Кейгла и я буду в ответе за всю ее организацию, или мою обычную, ничем не примечательную трехминутную речь о планах и действиях моего отдела, если останусь под началом Грина, но он, вероятно, и на этот раз не даст мне выступить. Ненавижу Грина, никогда не прощу ему и не забуду, как он на прошлой конференции не дал мне выступить. В сущности, я не хочу на место Энди Кейгла – не по мне эта работа, и распоряжаться столькими людьми не по мне, но, если место это мне не достанется, я буду в отчаянии: почувствую, что меня предали, унизили, и меня потянет забиться в темный угол, горько заплакать и так там и остаться. Я чересчур малодушен, чтобы отказаться от этого места, и чересчур тщеславен, чтобы отнестись к этой чести спокойно. Лишние деньги – и те мне ни к чему. Мне хочется показать Артуру Бэрону и Горацию Уайту, что я гожусь на эту роль. Почти на всех должностях у нас есть люди, от которых я захочу избавиться. (Я бы рад прямо сейчас избавиться от Грина, вот только не знаю, кто может его заменить.)