То одни, то другие, по видимости, справляются с этим легче прочих, но легкости им хватает ненадолго, и даже моя дочь временами выглядит жизнерадостной и весело порхает, а потом непременно что-то случается, что меняет ее настрой, лишает уверенности в себе, – и опять она вяло и привычно погружается в болото уныния (иногда это «что-то» совсем неуловимо, его никак не распознаешь, кажется, будто у нее вдруг кончился весь запас радости – как у машины кончается бензин). Иные мальчишки из тех, с кем она проводит время, особенно задаются и хвастаются, но самоуверенность в делах житейских, которой они щеголяют, явно мнимая. Если же нет, если бы они действительно были так жестки, себялюбивы, деспотичны и безнравственны, как себя подают, они были бы, на мой взгляд, отвратными и несносными: ведь я видел свою дочь с ними в битком набитых машинах, и то, что я видел или представлял себе (а какая разница?), было мне совсем не по вкусу.
Какая, в сущности, разница, чем она уже занимается или не занимается с мальчишками, которых мне так легко невзлюбить, а возможно, и с девчонками (чуть не все девочки, с которыми этим занимаюсь я сам, похваляются, будто хоть раз да занимались этим с другими девочками) в битком набитых машинах, разъезжая по закусочным, где гремит оглушающая музыка (почти вся их любимая музыка мне не по душе, хотя иногда, чтобы доставить дочери удовольствие, я делаю вид, будто она мне нравится), или отправляясь на вечеринки, где свет притушен и гремит все та же музыка, – какая разница, если только они не слишком бешено гонят машины и она не погибнет и не будет искалечена в автомобильной катастрофе?
(Какая в наше время разница, кто с кем спит?) Уже слишком поздно. Слишком поздно, думаю, ее останавливать или переделывать, да я и не знал бы, как к этому приступиться. С обоими моими детьми что-то случилось, и я не могу ни объяснить этого, ни изменить. Похоже, при всем желании я не могу быть им хорошим отцом.
– Послушайте, кем вы хотите стать, когда вырастете? – с тревогой спрашиваю обоих, просто умоляю: хоть бы позволили им помочь. – Скажите мне. Чем вы хотите заняться?
Хочу никогда не выходить замуж, – уныло бормочет дочь, – и хочу, чтоб не было детей.
– Работать на заправочной станции, – отвечает мой мальчик.
– Что ж, это уже лучше, – говорю я и одобрительно киваю. А почему бы и нет? Завести собственное дело? Это не лишено смысла. Немалые льготы – от компаний Тексас, Шелл, Галф и других. Безусловно. Это уже кое-что. Для начала. Совсем неплохо. – А почему?
– Мне нравится запах бензина.
О Господи!
– Джек, у вас дети старше моих, – чуть ли не в отчаянии взываю я к Грину, придя на службу. – Ваш сын, кажется, в колледже, верно? Что он собирается делать дальше?
– Покончить с собой.
– Я вас серьезно спрашиваю.
– А я, думаете, шучу? У меня и дочь в колледже. Она уже делала аборты. В промежутках между попытками покончить с собой. Она спит с подонками. Они потом бросают ее. Она трижды пыталась покончить с собой. Насколько мне известно, один раз вскрывала вены и дважды наглатывалась наркотиков. Храбрая, как Поль Ревир, верно? Они оба принимают наркотики. Моя новая жена тоже чокнутая. И ее мать. И моя тоже. Теперь меня это уже не касается.
– Извините, я не знал.
– Пойдите займитесь делом. Вас это тоже не касается.
Он поставил на своих детях крест, сбросил их со счетов, списал в архив, точно старые документы, которые его уже не касаются. Но я еще не расстался со своими детьми, я хочу быть преданным отцом, хочу уберечь их от всех обид и унижений. Хочу, чтобы они верили, что я их люблю.
– Послушайте, – взываю я к ним, – вы вовсе не обязаны поступать как все. Поступайте так, как хочется вам. Я вам помогу. Вам вовсе не обязательно становиться бойскаутами, или играть в бейсбол, или ходить в воскресную школу и даже поступать в колледж. Чего вы хотите?
– Стать бойскаутом и играть в бейсбол, – говорит мой мальчик.
– Уйти сейчас в свою комнату и слушать пластинки, – говорит дочь.
Боже милостивый, неужто и с ними это уже случилось? Им ни до чего нет дела. Или они ничего не понимают. Когда это случилось? Где? Где я был, когда решилось то, чем вызвано сейчас его желание стать бойскаутом и играть в бейсбол, и то, отчего ей только и хочется, что уйти к себе в комнату и висеть на телефоне или слушать пластинки? Неужели и правда уже поздно?
Да, поздно, мне уже не спасти ее, даже не помочь ей, я и вправду не знаю, что я еще могу сделать (только и остается сидеть и равнодушно взирать, как она идет своим безрадостным путем). Пытаться ее переделать сейчас бессмысленно, как было бессмысленно и прежде, когда она была доверчивей, податливей и больше хотела мне угодить. Я пробовал – я издевался, урезонивал, грозил, молил, наказывал, льстил и умасливал, и все зря, а может, и во вред, и наконец однажды признался себе, что это не только лицемерие, но и напрасный труд, а значит, глупо. И тогда бросил это занятие. (Теперь я повторяю все это уже безо всякого рвения. Притом я также не скрыл от самого себя, что ее недостатки, ошибки и каркас будущих несчастий, который она возводит на моих глазах, – все это волновало меня куда меньше, чем я говорил. По-настоящему тогда меня тревожило лишь ее непослушание и нежелание мне поверить. А сейчас пугает лишь ее противодействие и неуважение ко мне.) Какой был смысл вновь и вновь пытаться на нее повлиять (разве только тот, что когда-нибудь – вот хоть теперь – можно будет сказать, что я пытался)? Теперь я уже над ней не властен. (Узнай я, что она собирается стать наркоманкой, а потом и обыкновенной проституткой, я понятия не имел бы, как это предотвратить. Я бы ругался последними словами и проклинал судьбу – не ее, а свою, – но толку от этого было бы чуть. Так что я и пытаться бы не стал.) Она еще не знает, что я над ней не властен, так что я беру ее на испуг, и пока суд да дело (время мое на исходе) у нас установился некий тойиа modus vivendi. (Мне сейчас только и дано, что калечить ее.) Где ж были мои нравственные принципы, чувство долга и здравый смысл, когда я пытался вылепить из нее такую личность, какая мне по душе и какой она, вероятно, все равно никогда не могла бы стать? Я понимаю, чем все это кончится (и мне это не по душе. Мне не по душе понимать это. Но что же я могу? Ничего. Это я тоже понимаю). Она уже такая как есть, она уже идет к тому, чтобы стать такой, какой ей стать суждено – хорошей или (и) плохой, – и, думаю, теперь ни я, ни кто-либо другой не в силах чем-либо ей помочь, как-то ее переделать. Она станет одинокой, издерганной, вполне современной человеческой особью женского рода. (Она слишком сообразительна, существо покорное из нее не получится.) Она куда смышленее моей жены, а это значит, для начала, что она (в отличие от жены, какова она пока) станет спать с чужими мужьями (и не слишком долго будет восхищаться собственным мужем). Пресечь это я не могу. Не могу воевать с целой культурой, с окружением, с эпохой, с прошлым, не могу все это отменить, свести на нет (тем более что это прошлое и окружение не только ее, но и мое, и сам я – солидная часть ее прошлого и ее окружения), и ведь я сам столь презренно ко всему этому приспособился. Чего же мне ждать (или даже хотеть), чтобы моя дочь была не такая, как прочие девушки и женщины, которые мне знакомы и нравятся? (Вот только все они несчастливы. А у кого оно есть, счастье?) Если в этом году она еще не выкуривает целую пачку сигарет вне дома, она будет это делать в будущем году. Если она еще не сошлась с одним или несколькими знакомыми мальчишками, она займется этим немного погодя и будет к тому же выкидывать с ними все расхожие секс-трюки.
– Постыдился бы говорить такое о родной дочери, – гадливо морщится жена.
– Даже если это правда?
– Конечно.
(И однако, не будь она наша дочь, мы отозвались бы о ней так оба, потому что о подругах нашей дочери и о других девочках ее лет и моложе мы с женой рассуждаем ничуть не уважительней.)
Отныне это уже не вопрос нравственности или даже решимости, это лишь вопрос времени. (И жена моя, хранящая романтическую верность тому, как все должно быть, упускает из виду собственное прошлое. Она предпочитает не вспоминать, что даже мы занимались всем этим друг с другом еще до женитьбы.)