– Дайте ему напиться, – сердито рявкнул утром на санитарок доктор, у него были темные с проседью усы. – Дайте ему напиться.
Больше я уже ничего не помню. Обо мне тогда просто-напросто забыли.)
Пожалуй, теперь он куда охотней, чем прежде, готов мне верить, и чувствует себя с нами чуть свободнее, и больше мне доверяет. (Теперь он по крайней мере знает, что я – это я, хотя ни ему, ни мне не так уж ясно, каков же он, тот я, которого он знает.) Думаю, теперь он и правда больше мне доверяет: он уже не такой покорный и зависимый, как прежде, и порой у него хватает уверенности (во мне? Или в самом себе?), чтобы сказать мне «нет», отказаться сделать или сказать то, о чем я прошу, хотя вообще-то он все еще очень старается никого не сердить. Он не всегда отвечает на мои вопросы, когда я допытываюсь, что у него на душе. Ни разу я не видал, чтобы он разозлился на меня, на мать, да и на сестру почти никогда не злится. Неужели же его и вправду никогда на нас зло не берет? Не может этого быть. А куда ж он девает эту злость? Дает ей выход в своих снах. И ручаюсь, накопил уже немало, как другие дети собирают комиксы или этикетки жевательной резинки. Ручаюсь, временами он должен меня ненавидеть. (На его месте я бы, наверно, ненавидел.) Случается, он нарочно меня дразнит, но обычно не всерьез, когда мы с ним в наилучших отношениях.
– Я тебе сейчас что-то дам, – говорит он при мне какому-нибудь мальчишке и косится на меня, – и ты ничего не должен давать мне взамен. Идет?
(Я чуть не фыркаю, я и возмущен и восхищен. Неужели этот маленький нахал и вправду выкинет такую шутку?)
– Чего? – Приятель не уверен, что понял правильно.
– Сейчас я тебе что-то дам, – медленно повторяет мой мальчик, ему надо, чтоб я не упустил ни слова, – и ты ничего не должен давать мне взамен. Идет? Что-то, что тебе пригодится.
– А что?
– Согласен?
Приятель неуверенно кивает.
– Тебе пригодится.
И, к удивлению приятеля, мой мальчик подталкивает к нему пятицентовик, который только что выманил у меня на жевательную резинку.
Я не верю своим глазам.
– Так вот, папа, – начинает он, едва мы остаемся одни; он подбоченился, негодующе, вкось дернул головой, в точности как я, потом погрозил мне пальцем – опять же обезьянничал! – да как затараторит, не давая мне вставить ни слова: – Изволь вести себя как следует и слушай меня внимательно и сиди тихо и не перебивай и не ставь меня в неловкое положение потому что ничего ты не понимаешь и командую здесь я и не смей ничего такого говорить и делать а сделаешь накажу и не сделаешь накажу так что лучше не делай не то наподдам и целую неделю никакого телевизора слыхал что я сказал понятно тебе? Ты смеешься! – восклицает он и расплывается в улыбке. – Я же вижу, пап, ты смеешься, и, пожалуйста, не делай вид, будто не смеешься, и не притворяйся, будто сердишься на меня, а то потом забудешь, что притворяешься, и вправду рассердишься. Это с тобой бывает, правда, пап. Ведь верно?
– Ты кончил? – спрашиваю я; сам я тоже все еще стою подбочась. – Ишь какую толкнул речь, поганец, а ведь иной раз из тебя слова не вытянешь.
– Ты злишься? – беспокойно спрашивает он.
– Нет, веселюсь. Но ты что ж, думаешь, раз ты меня насмешил, я тебе это спущу?
– Монетка была моя.
– До того, как я отдал ее тебе, она была моя.
– А когда отдал, сделалась моя. И не ставь меня в неловкое положение на людях.
– Опять меня передразниваешь? Не надейся, что тебе всегда это будет сходить с рук.
– Мы ведь на людях, верно? Пожалуйста, не привлекай к нам всеобщего внимания.
– А я ничего такого не делаю, только слушаю тебя.
– Ты остановился.
– И ты.
– Ты подбоченился, прямо как актер по телевизору. Пойдем дальше. Пойдем, я сказал.
– Это ты как актер по телевизору – грозишь мне пальцем.
– Ты ставишь меня в неловкое положение, – обвиняет он.
– Ничего подобного.
– Ну сейчас поставишь, верно? – предсказывает он.
– Чего ради мне ставить тебя в неловкое положение?
– А кричать на меня будешь?
– Разве я кричу?
– А злиться будешь?
– Разве я злюсь?
– Ага, вот ты и ставишь меня в неловкое положение, – с торжеством обвиняет он меня. – Ты язвишь.
– Эх ты, командир! – язвительно говорю я. – Ты даже не знаешь, что значит «ставить в неловкое положение».
– Нет, знаю. И что значит язвить, тоже знаю. Это когда я не хочу, чтоб ты что-нибудь делал, а ты все равно делаешь.
– А я ничего такого не делаю. Я вообще ничего не делаю, стою – и все, чем же я тебя ставлю в неловкое положение?
– Ты меня все время чего-то спрашиваешь, верно?
Зачем ты все спрашиваешь и спрашиваешь?
– А ты зачем не отвечаешь?
– Я скажу маме, – грозит он, – скажу маме, что ты виски пьешь.
– Она не поверит. Поймет, что это неправда.
– Как так?
– По твоему носу.
– Как так?
– Когда человек врет, у него вытягивается нос.
– Значит, у тебя сейчас вытянется нос, – находчиво возражает он. – Потому что это неправда.
– Тогда чего ж ему расти, если это неправда?
– Я тебя сейчас стукну, пап, – вскрикивает он, огорченный тем, что я его перехитрил.
– Что ты все крутишься? Стой спокойно.
– Это я, наверно, нервничаю, – догадывается он.
– Тебе в уборную надо? А не надо, так не хватайся за что не надо!
– Зачем ты так говоришь?
(Он опускает руку. Зря я это сказал.)
– Мама скажет, чтоб я дохнул на нее, – говорю я, меняя тему разговора. – Запаха виски не будет, вот она и поймет, что ты соврал.
– Я тебя сейчас лягну, – говорит он. – Сейчас ка-ак лягну по ноге.
– Почему вдруг? – удивляюсь я.
– А потому, – говорит он. – Потому что, когда я тебя лягну или наподдам, ты всегда начинаешь со мной бороться и мы хохочем, потому, наверно, и стукну – чтоб ты хохотал.
– А я как дам тебе по заднице.
– А я скажу маме, ты меня обозвал.
– Ну и что? Я и ее обзываю.
– Она этого не любит. Она с тобой поцапается.
– Мы с ней не цапаемся.
– Еще как цапаетесь. Она тебя стукнет.
– Не бывает этого.
– Она плачет.
– Нет, не плачет.
– Иногда плачет.
– Ты говоришь лишнее. И много лишнего замечаешь. Поэтому иногда у тебя все перепутывается.
– Кого бы мне попросить, чтоб тебя поколотили, – поддразнивает он.
– С чего это?
– Вот позову фараона…
– С чего это?
– Он тебя побьет.
– Не имеет права.
– Ты меня бьешь.
– Мне можно. И вовсе я тебя не бью.
– Бил.
– Неправда. Ни разу в жизни не побил.
– Один раз побил. Когда я был маленький. Я помню.
– Мне очень жаль, если это правда. Но по-моему, не было этого. Ведь сейчас я тебя не бью? Верно?
– А собираешься. Правда?
– За что?
– Сам знаешь.
– Нет, не собираюсь.
– Обещаешь?
– Обещаю.
– Обещаешь, что не побьешь?
– Обещаю.
– Правда обещаешь?
– Правда. Не стану я тебя бить. Ты что, не веришь мне?
– Верю, – говорит он.
И р-раз! – лягает меня по ноге.
Я так и подскочил, даже взвыл от неожиданности. Я вне себя; прыгаю на одной ноге, потираю ушибленное место – вид, наверно, предурацкий. Однако он поначалу не смеется, наоборот, хмурится: должно быть, думает – перехватил, теперь жди беды; но я начинаю гоготать, и он понимает: не так уж мне больно и я не сержусь. Его мигом отпустило, он просиял и радостно смеется. Все мои прыжки и ужимки становятся еще потешней – пускай хохочет до упаду, тут-то я и застану его врасплох. Он уже просто покатывается со смеху, трясется, задыхается, и давится хохотом, и хватается за живот, и вот тут я и нападаю: он согнулся в три погибели, я на него налетаю, и, схватившись, мы валимся наземь. Конечно, это не настоящая борьба. Сперва я его щекочу, чтоб не переставал хохотать и захлебываться, и он совершенно беззащитен. Мы барахтаемся на земле, пока я не начинаю задыхаться, тогда я вроде как обмякаю – ладно, пускай кладет меня на обе лопатки. Я совсем запыхался, и стоит ему захотеть – победитель он. Но ему все мало. Он становится дерзок и беспечен, хочет сполна насладиться победой и, чем бы просто уложить меня на обе лопатки, начинает донимать уже ненужными сейчас «рычагами» и «захватами» пальцев ног. А я тем временем отдышался и решаю преподать ему урок (еще один урок. Видимо, на тему: куй железо, пока горячо. Самое мерзкое во всех этих пошлых уроках «как преуспеть в жизни», что рано или поздно оказывается – все они справедливы). Итак, пока он не спеша теребит то пальцы моих рук, то носок, то ступню, не зная толком, что и как надо вывернуть, я предательски напрягаю мышцы, набираю в легкие побольше воздуха и коротким стремительным броском подкидываю его вверх, переворачиваю и укладываю на песок. Он вопит в восторженном испуге, брыкается, выкручивается, пихается локтями, вне себя от радости, гибкий, смеющийся, здоровый звереныш, и вовсю отбивается, выворачивается, силясь вырваться. (Теперь уж я не дам ему победить, не то он поймет, что я поддался, а значит, поймет, что проиграл.) Теперь, когда я передохнул и намерен взяться за него всерьез, состязанием уже не пахнет. Как-никак я много больше – и своей здоровенной тушей (впрочем, довольно дряблой, ха-ха) подминаю его. Без особого труда захватываю одной рукой его запястья, ногами прижимаю его ноги, и вот он уже не может брыкаться. Еще несколько секунд – и все кончено, он больше не сопротивляется. Он по всем правилам пригвожден к земле. Почти касаясь лицами, мы с улыбкой смотрим друг другу в глаза.