Выбрать главу

– Он сделал мне клизму, – заявляет он мне с непреходящей обидой и неловкостью, когда мы в очередной раз сбивчиво обсуждаем все то, что его тревожит.

– Ничего подобного, – в который раз поправляю я его. – Он давал тебе наркоз. А клизму мы делали дома, накануне вечером.

– Он похож на Форджоне.

– Он японец. Форджоне ты тогда еще даже не знал.

– Форджоне итальянец, – рассеянно уступает он. – Форджоне меня не любит.

– Любит.

– Нет, не любит.

– Любит. Теперь любит.

– Я его не люблю.

– Незачем тебе его любить. Только не подавай вида.

– Меня не любит мисс Оуэне.

– Любит. Она ставит тебе хорошие отметки.

– Она всегда на меня рявкает.

– Никогда она не рявкает.

– Я боюсь, она нарявкает, если я не приготовлю уроки.

– А ты готовь.

– Он говорит, я не умею лазать по канату.

– А ты умеешь?

– Ненавижу Форджоне.

– Незачем тебе его ненавидеть.

– Как так?

– Он тебя любит.

– Ты опять к нему ходил?

– А ты хочешь, чтоб я пошел?

– Боюсь Форджоне.

– Незачем тебе его бояться.

– А ты откуда знаешь?

– Он говорит, ты ладно скроен и бегаешь, как ласка. Ты не стараешься научиться. Когда взбираешься по канату, надо действовать ступнями тоже. Не коленками, а ступнями.

– А ласка – это что?

– Четвероногое животное, которое бегает, как ты.

– А зубы мудрости у меня будут?

– Конечно. Когда подрастешь.

– А вырывать их надо будет?

– Ты что, уже начинаешь из-за этого тревожиться?

– Ты думаешь, я нарочно тревожусь?

– Рвать надо, если они портятся.

– Ты меня не любишь.

– Нет, люблю.

– Ты уезжаешь.

– Куда?

– В Пуэрто-Рико.

– Приходится ехать.

– В Пуэрто-Рико?

– Когда?

– В прошлом году. Ты уезжал в Пуэрто-Рико.

– Приходится ехать.

– И опять поедешь?

– Придется.

– Скоро?

– В июне.

– В Пуэрто-Рико?

– Я член комиссии. Помогаю выбрать место.

– Это твоя новая работа?

– Я ее еще не получил.

– И скажешь речь?

– Надеюсь.

– Когда ты уезжал, у меня украли велосипед.

– Я купил тебе другой.

– Я думал, они меня изобьют.

– Все равно его украли бы, даже если б я не уезжал. Я был бы на службе.

– Не уезжай.

– Придется ехать.

– Ты когда уезжаешь, я всегда боюсь, ты не вернешься.

– Знаю.

– А откуда?

– Ты мне говорил.

– Иногда я плачу.

– Я вернусь.

– Не хочу оставаться один.

– Ты будешь не один. С мамой.

– Мама меня не любит.

– Нет, любит.

– Она на меня кричит.

– Это я на тебя кричу.

– Это ты меня не любишь.

– Чушь. Я потом всегда жалею. Не тревожься. Я вернусь. Я тебя никогда не брошу.

– А когда умрешь?

Я застигнут врасплох.

– С чего ты вдруг про это?

– Не хочу, чтоб ты умирал, – очень серьезно отвечает он. – Может, потому и подумал об этом.

– Никогда?

– Никогда.

– Тогда постараюсь, – смеюсь я. (Смеюсь натужно, неискренне.) – Ради тебя. Да я и сам не хочу умирать.

– Придется, – размышляет он. – Ведь правда?

– Когда-нибудь – наверно. Но к тому времени тебе, пожалуй, будет все равно.

Он вскидывает на меня испуганно-настороженные глаза:

– Как так?

– Если вам повезет, все вы будете уже взрослые и перестанете во мне нуждаться. Сможете уже сами о себе заботиться, и я вам буду не нужен. Возможно, даже обрадуетесь. Наконец-то я перестану на вас кричать.

– Эй, красотка, поди сюда, – в волнении окликает он сестру и недоверчиво, изумленно улыбается. Глаза его блестят. – Знаешь, что сейчас папа сказал? – А глаза блестят. – Он сказал, он когда умрет, нам, пожалуй, будет все равно, потому что мы все уже будем тогда взрослые и сможем сами о себе заботиться. Пожалуй, мы даже обрадуемся.

Дочь угрюма, погружена в себя (она наверняка скоро примется за наркотики, если уже к ним не пристрастилась).

– А как же Дерек? – в порыве злобного вдохновения бросает она и смотрит холодно, вызывающе. Я хмурюсь. (Она горда своим метким ударом.)

– Его я не имел в виду.

– Про Дерека ты забыл.

Про Дерека я забыл. Хоть бы мне почаще про него забывать. Забыть про него надолго не удается (пока он еще с нами, хотя я всегда стараюсь выкинуть его из головы. С глаз долой – из сердца вон. Нам надо отправить его куда-нибудь вон из дому, и тогда мы окончательно выбросим его из сердца. Какое это будет облегчение. И как будет горько. Дочери только того и надо – чтоб я огорчался. А вот моему мальчику – нет. Советоваться с докторами уже нет никакого смысла). Как и мой мальчик, я боюсь докторов, сестер и зубных врачей (хотя делаю вид, будто не боюсь) и, вероятно, всегда боялся. Боюсь, а вдруг они правы. (Когда в армии мне делали прививки, я упорно смотрел на иглу шприца – потому что отчаянно хотелось отвернуться. Я перестал быть донором, больше уже не сдаю кровь в Хранилище крови и плазмы при нашей Фирме, когда Управление персоналом совместно с медиками организует ежегодную сдачу крови – берет кровь у служащих покрепче меня, они сами вызываются, а взамен получают разбавленный апельсиновый сок. Я не подаю хороший пример своим подчиненным.) Меня уже волнуют зубы мудрости моего мальчика. Прежде он про них не заговаривал (не то я заволновался бы раньше. Вдруг остальные стоят так тесно, что им негде будет прорезаться. Как же я сумею повести его к зубному врачу, если он будет знать, что их надо вырвать? Может, к тому времени он станет другим? А может, и нет. Мне тоже будут рвать зубы, и я думаю об этом без всякого удовольствия. Новые дупла у меня теперь редко образуются, но старые пломбы выпадают, и с зубов необходимо снимать камень, и я терпеть не могу, когда твердыми, острыми инструментами задевают десны, это больно, и во рту полно крови. Терпеть не могу, когда, счищая камень с верхних зубов, задевают и раздражают нёбо. Каждые полгода, когда надо идти проверять зубы, я боюсь. А мне еще надо ходить раз в неделю – поддерживать десны). Я тоже боюсь Форджоне (и не хотел бы под его присмотром лазать по канату. Он изредка пробирается и в мои сны, вместе с черномазыми и прочими опасными чужаками, крадется где-то в глубине, во мраке и ускользает прежде, чем я успеваю разглядеть, что он там делает), хотя у меня он не сливается с анестезиологом, который давал наркоз, когда удаляли миндалины (меня-то он ничуть не испугал, хотя и правда довольно бойко у нас на глазах вводил моему мальчику наркоз через розовую резиновую трубку. Это ее он принял за клизму? Пожалуй). Нет, никогда мне не забыть, как вырезали миндалины – у моего мальчика, у меня, у дочери; никогда не забыть, как, понизив голос, врачи опять и опять без обиняков говорили мне, что у матери, видимо, был еще один мозговой спазм или инсульт, и притом прогрессирует артрит, так что трудно разобраться, что именно произошло (все это были тяжкие, ужасные испытания, и я не в силах вычеркнуть их из памяти); и, конечно же, я всегда буду с неприязнью вспоминать того последнего врача, преуспевающего и молодого, его костюм в тонкую светлую полоску, его подчеркнуто безупречную осанку (он был моложе меня и больше зарабатывал) – в тот ясный весенний день, осмотрев Дерека, он вышел на веранду (никогда его не забуду), стеклянная дверь с шумом захлопнулась за ним, какая-то безотчетная улыбка промелькнула по его чопорно-самодовольному, бесстрастному лицу (наверно, до самой смерти не забуду эту улыбку), и он сказал нам (никогда ему не прощу):

– Он никогда не заговорит.

Сукин сын.

Похоже, я всю жизнь оказывался зажатым между людьми, которым не заговорить. Мать моя под конец лишилась дара речи. Самый младший из моих детей, Дерек, с самого начала был лишен дара речи. Мы с сестрой почти никогда не разговариваем. (Обмениваемся поздравительными открытками.) Я не разговариваю с родственниками. (Я тоже могу лишиться дара речи. Во сне мне часто бывает трудно заговорить. Язык деревенеет, сохнет, распухает, того гляди задохнешься. И становится шершавым. Когда надо, им не шевельнешь, а мне грозит опасность, и я в ужасе оттого, что не могу ни заговорить, ни крикнуть.) Хоть бы не надо было ехать в Пуэрто-Рико, оставлять семью. (Когда приходится уезжать, мне тревожно. Тревожно за всех нас. Тревожно от мысли, что будет с ними, если я не вернусь?)