Выбрать главу

Большую часть времени Дерек вполне мил (для малыша, лишенного дара речи), и он уже просится на горшок. Когда мы бываем с ним на людях, он теперь почти не доставляет хлопот и в его поведении обычно нет ничего странного. Но умственно он будет развиваться очень медленно и останется примерно на уровне пятилетнего ребенка, а в переломном возрасте, с наступлением половой зрелости, начнутся бурные изменения в эмоциональной сфере. (Если он до тех пор доживет. Говорят, у некоторых умственно отсталых – теперь можно называть его и так – продолжительность жизни ниже среднего уровня, и я поймал себя на мысли, что рассчитываю и на это.) Порой взгляд у него становится мечтательный, застывший, озадаченный, и тогда кажется, он поглощен чем-то своим и от всего отрешен, но чаще лицо его ничем особенно не выделяется. (Пока он не пробует заговорить, мы за него не краснеем. Мы велим ему замолчать.

– Шш-шш, – шепотом останавливаем мы его.)

– Он когда-нибудь научится говорить? – спрашивает мой мальчик.

– Нет.

– Вы его отошлете?

– Мы сделаем, как лучше.

– А если б я не говорил, вы бы меня отослали?

– Ты говоришь.

– А если б не мог?

– Ты можешь.

– Ну а если б не мог? Если б со мной что-нибудь случилось?

– Мы бы сделали, как лучше.

– Для кого? – с усмешкой спрашивает дочь.

– Для всех нас. Если мы его отошлем, то вовсе не просто потому, что он не говорит.

– Не отдавайте его, пожалуйста, – жалобно просит мой мальчик, хотя он и взглянуть на Дерека спокойно не может, невольно отшатывается.

– Тогда чего ж ты нам не помогаешь с ним управляться? – строго спрашиваю я. – Ты никогда с ним не играешь. Никто из вас с ним не играет.

– И ты тоже, – с усмешкой говорит дочь.

Мне нечего возразить.

Мой мальчик молчит.

В моей семье я боюсь четверых. Трое из этих четверых боятся меня, и каждый из этих троих боится двух других. Только один член моей семьи не боится никого, и этот один – слабоумный.

Это неправда

Неправда, что умственно отсталые дети (слабоумные, кретины, дефективные, неполноценные, шизофреники) непременно любимцы родителей или всегда на редкость красивые и обаятельные: ведь Дерек, наш младший, не такой уж хорошенький и мы совсем его не любим. (Мы бы предпочли вовсе о нем не думать. И разговаривать о нем не хотим.)

Семья наша весьма состоятельная, и все мы, вместе с ним и с его няней-воспитательницей, живем теперь в роскоши: у нас великолепный деревянный с белыми ставнями особняк в колониальном стиле на превосходном участке земли в штате Коннектикут, рядом с узкой, извилистой, живописной, асфальтированной Цветочной дорогой, и особняк этот я ненавижу. Вокруг него кусты роз, цинии и хризантемы, их я тоже ненавижу. В долине и на прогалине на моем участке растут платаны и каштаны, а в гараже у меня банки с клеем. Есть и электродрель с шестнадцатью приспособлениями, которыми я никогда не пользуюсь. Перед домом и за домом растет трава и в положенное время расцветают цветы. (Весна в нашем краю пахнет ядохимикатами, уничтожающими насекомых, и конским навозом.) Неподалеку живут семьи, которые и вправду держат лошадей – просто для удовольствия, их я тоже ненавижу: и эти семьи, и лошадей. (Мы живем в первоклассном предместье Нью-Йорка, будь оно проклято, а не на диком Западе, а этим стервецам, видите ли, понадобились лошади.) Ненавижу моего соседа, ближнего моего, и он ненавидит меня.

И есть еще много всякого, что я мог бы себе позволить ненавидеть (будь я из тех, кто ноет и канючит без умолку, ха-ха, и недостойно поддается порывам жалости к самому себе, ха-ха-ха). Бывает, я ненавижу даже самого себя – великодушного, терпимого симпатягу Боба Слокума (разумеется, умеренно и снисходительно) – за то, что до сих пор, уже столько лет, жена у меня все та же, хотя сильно сомневаюсь, что мне это нравится; за то, что однажды летом полез к маленькой двоюродной сестренке, когда ни ее, ни моя мать не смотрели в нашу сторону, и сразу и уже навсегда ощутил свою развращенность, стал противен сам себе (а ведь наперед знал, что так будет, – и не получил никакого удовольствия. Еще и сейчас помню рассеянный, отсутствующий взгляд малышки. Я не сделал ей больно, не испугал. Только сунул руку между ног, под штанишки, потрогал ее, и еще раз потрогал. И дал ей десятицентовик, а потом спохватился – вдруг она проговорится. Никто ничего не сказал. А мне все думается, еще скажут. И не получил я удовольствия ни на грош. Она была вялым, некрасивым ребенком. Интересно, что из нее вышло. Ничего не вышло. В моем архиве она по-прежнему ребенок, вялый и некрасивый. Такой она и остается. Отпрыски нашего семейства не поддерживают друг с другом отношений. Бить меня мало, прохлопал тогда в Страховой компании Вирджинию, а ведь больше полугода было столько роскошных возможностей, а еще раньше упустил двух-трех девчонок из скаутского отряда. Я тогда думал, все их намеки да хихиканье – это только так, одни шутки. А они устраивали вечеринки и чего только не позволяли мальчишкам постарше из соседних кварталов, где полно было хулиганья, которых на наши вечеринки не приглашали – такие у нас бы все разнесли в пух и прах. Говорили, они насилуют девушек); за то, что видел своего большого брата на полу в том угольном сарае подле нашего многоквартирного кирпичного дома, а рядом лежала тощая сестренка Билли Фостера, которая училась со мной в одном классе и успевала хуже меня (а брат в ту пору был еще не такой большой), и у нее видны были соски, а груди еще не было, а все равно она занималась этим делом (Джеральдина куда хуже меня успевала по географии, по истории и математике, а все равно уже шилась с большими и взрослыми парнями вроде моего большого брата); за то, что облаивал и запугивал своих детей (когда им казалось, я ими недоволен, они терялись и приходили в ужас, и видно было, каких усилий им стоят попытки разговаривать как ни в чем не бывало. У них душа уходила в пятки. Вижу, как они дрожат, обессилев от страха, и готов поколотить их – зачем они такие тряпки. А после сам себя ругаю и тогда на них злюсь еще того больше); за то, что унижаю достоинство жены (теперь у меня уже нет охоты ее тиранить, и я стараюсь не ухлестывать за женщинами, которые с ней знакомы); за то, что так часто в прошлом трусливо и малодушно пасовал перед своей деспотичной, властной тещей и постыдно скрывал это (поначалу она вовсю мной командовала, а мне приходилось делать вид, будто ничего такого не происходит) и перед въедливой, властной свояченицей (она стала теперь худющая и злющая, а высохшее лицо все изрезано глубокими морщинами, точно персиковая косточка); за то, что так безоговорочно, безнадежно, обреченно подчинялся незабываемой, грубой и самовластной миссис Йергер из Страховой компании, которая всплыла из Бог весть какого отдела Компании и надвинулась на нас, грозная и вызывающая, точно военный корабль, дабы принять над нами команду (она вспоминается мне всякий раз, как я возмущаюсь нянькой Дерека – сам не знаю, почему она считается у нас нянькой. Никакая она не нянька. Она сторож. Сторожит моего умственно отсталого сына), и мне показалось, я перед ней ничтожество, при виде ее у меня кровь застыла в жилах, и мороз пробрал до костей, и кончики пальцев онемели, я сразу понял, она живо меня уволит, если только я сам не уйду еще живей; и снова и снова за то, что так здорово оплошал с пышногрудой соблазнительной Вирджинией, когда совсем еще губошлепом, робким, пугливым, до смешного бесхитростным невинным парнишкой, чувствуя себя, точно приблудный пес, а порой и того хуже, служил там, в той Страховой компании.

Ну и болван же я был.

– Помните миссис Йергер?

Теперь уже в целом свете я не знаю никого, кто мог бы сообразить, о чем я толкую. Вирджиния бы поняла, но где ее взять, Вирджинию, когда мне изменяет здравый смысл – от старости или оттого, что ум заходит за разум, – и я начинаю приставать к посторонним людям с такими вот загадочными, издавна и изначально важными для меня вопросами:

– Помните миссис Йергер?

(Сам я помню миссис Йергер и помню также, что Вирджиния уже умерла, а не умри она, наверняка превратилась бы в шершавый бурдюк, наполненный эмфиземой и флебитом. Ну что за слабоумный кретин, ведь тогда я мог бы ею обладать. Она была горячая. А я – точно каменный. Что, черт возьми, меня сдерживало и связывало? Не диво, что, уж когда я наконец разорвал эти путы, я развернулся вовсю.)