Выбрать главу

– Да притом блейзер плохо сидит. Он мешковат и кособок.

– Я, знаете ли, и сам кособокий, – серьезно напоминает он, и по лицу его скользит тень хитрой неискренней улыбки, которую я замечал и прежде. – Я, знаете ли, таким уродился. Не то что меня вдруг перекосило. Такова была воля Божья. Нечего смеяться. Ничего тут нет забавного. Вовсе это не забавно, знаете ли, когда родишься на свет с изуродованной ногой.

– Знаю, Энди.

– Не над чем тут смеяться.

– Я не смеялся.

– Таким уж Господь пожелал меня сотворить.

«Аллилуйя, – хотел бы я цинично ответить. – По-вашему, Господь Бог уделяет вам немало внимания. Жаль, что он не уделил столько же мне».

Когда в поисках защиты и сочувствия Кейгл поминает свою ногу или Господа Бога, он и вправду становится весь как отвратные пряди и пучки волос, что кустятся у него в носу и в ушах, непристойные, мерзкие, точно непотребная нагота; и в последнее время я уже не раз желал бедняге смерти только за то, что он вызывает во мне злость, стыд и омерзение. Не помогут ему никакие свитеры. Все идет хуже некуда. Я желал смерти и другим людям, а они об этом и не подозревали, и все из-за каких-то пустяков, мелких неудобств. Пусть все перемрут. (А как они помрут, мне все равно – я великодушен.) Мысленно я насылаю гибель на неповоротливых продавщиц и, когда спешу, на незнакомцев, которые попадаются по дороге и мешают пройти.

«Сдохни, – думаю я. – Сгинь. Я переступлю через тебя».

Найдется немало деятелей – мужчин, только мужчин, – которых я рад бы видеть убитыми (и глаза бы мои не смотрели на всяких бездельников. Мне их не жаль), хотя у меня и в мыслях нет (пока еще не было) самому приложить к этому руку. Пожалуй, мне понятно, почему другие пинают, избивают и поджигают бездельников и попрошаек. (Слишком много их у нас развелось.) Меня не печалит смерть президентов (обычно радует): в сущности, они получают по заслугам. Пожалуй, если память мне не изменяет, в последний раз я прослезился, когда не стало Франклина Делано Рузвельта. Изредка мне приходится подавлять всхлип (обычно на плохих фильмах), но слезы заперты у меня где-то глубоко внутри. Никто не может их выжать. Франклин Делано Рузвельт – это был человек, в последний раз был у меня президент, на которого я мог смотреть снизу вверх (прочие были не мои), а может, я просто так думал по тогдашнему своему легковерию. Нет, когда он умер, плакала вся Америка. Моя мать плакала.

– Треть американцев живет в плохих жилищах, плохо одета, плохо питается, – сказал он.

Теперь, при нашей усовершенствованной технологии и гуманных общественных и политических реформах, таких, вероятно, больше половины. Когда подобная участь постигнет все сто процентов (к тому времени миллионеры станут швейцарскими гражданами и переселятся во Францию), затрубят трубы, разверзнутся небеса и все бесплатно услышат музыку Генделя. Прошлой ночью мне опять снилось, что моя мать жива – исхудалая от старости, но в добром здоровье, была она в приятном летнем цветном платьице, в тонком белом свитерке и легко, без затаенной обиды болтала со мной во время какого-то славного праздника в доме для престарелых. Справлялось то ли Рождество, то ли Пасха, то ли День благодарения. Она поминутно улыбалась мне ясной улыбкой, как в дни моего детства.

Все мне было прощено. Утром, проснувшись, вновь с благодарностью вынырнув из сна и опять возвращаясь откуда-то, где я находился, пока меня здесь не было, полностью придя в себя физически и обретая память, я затосковал по ней, словно брошенный ребенок, и ощутил на щеках клейкую корочку сохнущих слез.

– Что тебе снилось? – неизменно спрашивает жена.

– Я сам.

– Ты стонал.

– Снилась мать.

– Все еще?

– И с тобой так будет.

– Уже так. С тех пор, как она заболела артритом. У нее скрючены пальцы. Неужто этому не будет конца? Этим снам?

– Мне они снятся без конца.

– А у меня тоже будет артрит?

– И у меня будет.

– Только бы не в позвоночнике. Не хочу, чтоб меня скрючило.

– Трахнемся.

– Я не в настроении. Дети уже встали.

Я снова тоскую по матери, когда вспоминаю, как остро тосковал по ней, проснувшись сегодня утром. Тоскую по брошенному ребенку. Он – это я. Но я – не он. Наверно, он прячется у меня в голове со всеми остальными, которые там, я знаю, но найти их не могу, и играет злые шутки с моими настроениями и заставляет мое сердце отчаянно колотиться. В голове у меня некая вселенная. В укромных уголках ютятся целые семьи. Пребывают цивилизации. Законы физики не дают ей разломиться. Законы химии поддерживают в ней жизнь. Сам я тут ни при чем. Никто ею не управляет. Хитрые лазутчики бесшумно скользят из проходов в переходы, преследуя загадочные, безнравственные цели. Никто этим не руководит. Проникшие в тыл, они осаждают меня, незащищенную мишень коварных атак изнутри. Мысли шевелятся, медленно сворачиваются у меня в мозгу, точно черные ужи, и спускаются из сознания в непроглядные глубины. Все малых размеров. Ни жарко ни холодно. И не сыро. Ухмыляясь, тамошние жители украдкой от меня, втихомолку проделывают свои грязные делишки, предаются удовольствиям. Мне больно. Жертвы плачут. Никто не умирает. Только беззвучно стонут. Я принимаю аспирин и транквилизаторы. Во мне кишмя кишат призрачные фигурки (их то видно, то нет), бесенята, маленькие демоны. Они царапают меня и колют. Я бы рад спугнуть всю эту сволочную компанию, раз и навсегда выбросить ее из головы, попытаться вывести на чистую воду, выстроить у стены, направить на них молочно-белый слепящий луч и требовать ответа:

– Ну, так кто вы такие? Чем вы там занимаетесь? Чего вам от меня надо?

Они не ответят. Их будет несчетное множество. Я увижу тысячи моих «я». (Мне нравится трахать жену, когда она не в настроении. Нравится склонять ее к этому, когда ей не хочется.) Вот бы заснять все мои сны на кинопленку и запереть там эту бессовестную сволочь на веки вечные. Тогда б у меня были улики. Вот бы подслушать их мысли.

Вот бы сфотографировать их сны, тогда будет понятно, что у них в головах, когда они свободно хозяйничают в голове у меня. (Моя голова – моя крепость.) Голосов я не слышу. (А иногда хотел бы слышать). Я не сумасшедший. За закрытыми дверями обо мне, конечно, говорят, но я не воображаю, будто слышу эти разговоры. Вчера в подвале огромного жилого дома найден труп маленького мальчика, изувеченного сексуальным маньяком. Убийца еще не пойман. В вентиляционной шахте другого дома найден труп еще одного ребенка, его сбросили сверху. Отчего, почему – никто не знает. (Это девочка. Полиция пока не выяснила, надругались ли над ней). Еще один ребенок уже несколько дней как исчез из дому, и опять же неизвестно почему. Семья и соседи в тревоге ждут вестей, мрачно предчувствуют самое страшное и уже ставят свечи на помин души. Мне тоже кажется, девочку убили (хотел бы я понять почему. Сегодня в Оклахоме фермеры решили не продавать хлопок по установленной заранее цене, ведь с тех пор, как они подписали контракт, цена на хлопок удвоилась. Скупщики привлекут их к суду. В вентиляционных шахтах и лестничных клетках все время находят трупы детей, а я даже толком не знаю, что такое вентиляционная шахта и лестничная клетка). Хорошо бы еще узнать, как ко мне на самом деле относится тонкий и длинный как хлыст Гораций Уайт. Ведь он, стервец, такой влиятельный. (Ненавижу его, стервеца, а ведь мнение его так много для меня значит.)

– Так, так, так… вот и наш Ногтегрыз, – говорит он, когда я вхожу к нему в кабинет, и ему кажется, это остроумно. – Как живете?

Когда он вызывает меня, чтобы поручить какую-нибудь новую работу или обсудить поправки (изменения, которые он мне предлагает, он называет поправками), он обычно сидит за своим огромным письменным столом орехового дерева и стрижет, подпиливает или полирует ногти.

– Если вы будете когда-нибудь писать книгу, вставьте в нее меня, – не раз говорил он мне. – Я куплю кучу экземпляров.

Вот бы подслушать и его мысли. Вот бы узнать, вторгаюсь ли я так же нахально в его сны, как он в мои – он разгуливает в моих снах, точно хозяин (словно в своих собственных). Вряд ли я настолько что-то для него символизирую. Гораций Уайт с его невыразительной физиономией забредает в мои сны нередко, походит-походит и превращается в краснорожего, более плотного Грина – тот кипит от злости, испепеляет меня взглядом, уже готов съязвить или отчитать меня – и вдруг смывается, как хотел бы смыться и я, ибо входит некто неведомый, мрачный, угрожающий и подступает все ближе с ножом в руке, хотя ножа мне не видно, – и либо я со стоном пробуждаюсь, либо он милостиво исчезает, уступая место, скажем, моей теще, или свояченице, или Форджоне, или миссис Йергер. А то и моей дочери, моему мальчику и (или) Дереку. Или кому-нибудь еще, кого я не приглашал. Какая приятная передышка, когда во сне удается повалить жену или Пенни. Я часто проделываю это во сне с Пенни и просыпаюсь как раз вовремя. Я часто проделываю это с женой. Иной раз, проснувшись, я ласкаю ее до тех пор, пока в ней не проснется желание, и тогда проделываю все уже наяву. (Во сне обычно получается приятнее.) С Вирджинией я во сне никогда не дохожу до конца. Тереблю на ней блузку и неловко дергаю захватанные подвязки. По ночам мне надо одолевать столько народу. Многие – из лакированного стеклянного воска. Такой штуки не существует на свете. Меня посещают упыри, карлики. Трупы. Меня тревожат во сне жена, мать, дети, сестра, умерший брат и даже умерший отец (хотя я понятия не имею, как он выглядит. Фотографии не дают о нем представления) – и все, кроме умершего отца, молят так или иначе облегчить их участь, а я этого не могу, мне самому впору просить о том же. Не удивительно, что все мои сны разворачиваются вроде бы в какой-то кладбищенской церкви, в спертой духоте. Только Артур Бэрон, единственный, приносит хоть малое утешение, но он занят и никогда не задерживается надолго; и я даже не уверен, что мне и вправду снится отец, и не понимаю, чем он так недоволен. (Я ничего плохого не сделал.) Мой девятилетний мальчик чего-то ждет и глядит на меня во все глаза, и вот это уже не он глядит на меня во все глаза, а бессловесный Дерек. Оба неподвижны. Когда-то я сам был бессловесный. И не знал, что со мной будет. Теперь я уже кое-что представляю. Стоит лишь усесться со всей семьей за праздничный обед и заговорить о чем-то, что вызовет в памяти моего умершего отца или старшего брата и мою умирающую безмолвную мать, и я увижу себя, по-коровьи вялого и покорного, бесстрастно расписанного по этапам вокруг этого обеденного стола, от бессловесного начала (Дерек) до бессловесного, рокового тупого завершения (мать), и даже дальше, сгинувшего без вести, как мой отец (папа). Я – иллюстрированная схема потока информации. Для справок у меня есть жена, дочь и сын: я воплощаю в себе все их возрасты. Они – это я. (Но я – не они. Сколько бы раз я ни пожелал их увидеть, они любезно пройдут передо мной в своей последовательности.) Живописная картина эта – видение. Нижеследующий кадр – фриз.