– Ох, милый. – Жена ошеломлена. – Откуда что берется? Ты опять совсем как молоденький.
– А ты-то откуда знаешь, какие они, молоденькие? – подтруниваю я, ощутив от этого сравнения легкий укол зависти.
– Я знаю больше, чем ты думаешь. Давай, давай.
– Ясно, знаешь.
– Ты сейчас даже моложе, чем когда был молодой. – И она счастливо смеется.
– Ты тоже.
– Вы недовольны?
– Делай свое дело. Чего ты вечно медлишь?
– Опять? – польщенно и радостно восклицает Пенни. (Она так признательна и горда, когда я хочу ее.) – Откуда у тебя теперь столько для меня времени? Погоди, – смеясь, говорит она низким, чувственным контральто. – Погоди, малыш. Дай девчонке развернуться.
Пенни уже тридцать два, и я с ней уже лет десять. Она больше не влюблена в меня. А я и вовсе никогда не был в нее влюблен.
Пенни и жена, пожалуй, единственные, с кем мне все еще легко и свободно (и обе они меньше всех меня увлекают). Со всеми прочими девчонками, которым я могу назначить свидание (у меня есть зашифрованный список из двадцати трех имен и телефонных номеров в бумажнике, на службе и в тумбочке у постели на квартире Рэда Паркера, и любая ответит согласием в любой вечер или день), каждый раз – как первый раз. (Это работа. Надо выполнить ее хорошо. Приятней, когда они думают, будто делают нам одолжение. Жаль, они проведали, что и у них может быть оргазм. Интересно, кто им сказал.)
Если я заставлю Эда Фелпса уйти на пенсию, это произведет хорошее впечатление на Артура Бэрона. И не в пример Кейглу я не состою в дружбе с этим добродушным, болтливым стариком, который служит в Фирме больше сорока лет и чьи обязанности теперь свелись к тому, что через Бюро путешествий он заказывает места в самолетах и отелях для всех, кто к нему обращается, и обеспечивает транспорт, номера и все необходимое для наших конференций. На нем лежит забота о том, чтобы достаточно было взято напрокат машин и заказано виски. Жалованье у него хорошее, хотя последние лет десять (с тех самых пор, как он постарел и толку от него чуть) прибавки стали чисто символическими.
– Конференция будет опять в Пуэрто-Рико, это уж точно, – снова и снова твердит он и шепотком продолжает: – У семьи жены Блэка доля в этом отеле. Как только место будет официально названо, я смогу приняться за дело. Поскорей бы уж.
Я зарылся носом в картотеки: сколько можно слушать все одно и то же. Он мог бы выйти на пенсию – она у него большая, да еще процент от прибылей, – но не желает. Я его заставлю. А вот как быть с Рэдом Паркером? Он примерно моих лет, и на пенсию ему еще рано. Как мне от него отделаться? С тех пор как его жена погибла в автомобильной аварии, он и вправду быстро катится по наклонной – девочки, с которыми он теперь развлекается, и в подметки не годятся тем, с которыми он бывал при жизни жены, – но вдруг он еще не дойдет до точки к тому времени, когда мне от этого был бы толк? Ведь с переводом меня на новую должность тянуть нельзя…
– Как поживаете, Боб? – всякий раз спрашивает теперь Артур Бэрон, встречая меня в коридоре.
– Отлично, Арт. А вы?
– Очень рад.
…Не то эти перемены отвлекут внимание на конференции. А пока надо не забывать быть скромным, любезным и применяться ко всем и каждому. Иной раз мне кажется, Артуру Бэрону теперь некуда податься. Это называется манией величия. (Ведь он может и передумать – и Кейгл будет годами сидеть на своем месте, и соответственно все прочее тоже не произойдет. Или кто-нибудь другой без всякого предупреждения уволит и Артура Бэрона и меня, и это никак не отразится на деятельности Фирмы. Все как шло, так и будет идти.) Однако всерьез я эту мысль не лелею. Но кто же займет место Артура Бэрона, если он и правда заболеет или умрет, уйдет на пенсию, получит повышение или перестанет справляться со своей работой и его отодвинут в сторонку? Не я. (А может, и я.) Не думаю, чтобы они думали, что я когда-нибудь смогу заменить Артура Бэрона, так же как Артуру Бэрону никогда не стать Горацием Уайтом, если Гораций Уайт заболеет (заранее чувствую, это будет совсем не такая болезнь, как те, что прикончат Артура Бэрона, Грина, Кейгла и меля, – она будет одолевать его постепенно, томительно долго. Гораций Уайт не из тех старого закала здоровяков, которые заболевают и умирают быстро. Уже калека, он будет годами, скрипя, являться на службу, опираясь на алюминиевые палки или в кресле на колесах, и, страшный как смерть, будет улыбаться, сухо пофыркивать, по-свойски поминать прежние времена и до самого конца деспотично угнетать нас, так как по-прежнему будет держателем акций), умрет или выйдет на пенсию. (Горация Уайта уже оттеснили в сторону.) В нашей Фирме Уайту выше уже не подняться, ведь он только и может, что быть Горацием Уайтом – и не более того. Его могут назначать в почетные правительственные комиссии, составляющие доклады по вопросам величайшей государственной важности, на которые систематически не обращают внимания. (Ни Артура Бэрона, ни меня туда не назначат.) Имя его хорошо смотрится в газетах и на шапках некоторых фирменных бланков, ибо он не просто Гораций Уайт, но Гораций Уайт III, а его жена – тоже третья: первая умерла от рака лимфатических желез, со второй произошел несчастный случай на охоте; и его мать – она уже подходит к девяноста (как и стоимость наших акций – ха-ха) недурно выглядит на фотографиях владельцев породистых собак или тех, кто финансирует благотворительные балы и выдающиеся прибыльные постановки музыкальных комедий, опер и балетов. Артур Бэрон может обойти Горация Уайта (как мог бы и я, в теории), ибо Фирма, руководствуясь собственными безжалостными законами биологического детерминизма, отдает преимущество не тем, кто больше имеет, а тем, кто больше умеет, но Горацием Уайтом ему не стать (как на практике не стать и мне). Только другой Гораций Уайт – брат, двоюродный брат, сын, племянник или муж ничем не примечательной сестры – сможет вписаться в структуру управления Фирмы и соответствовать всему, что требуется от лица, носящего имя Горация Уайта. (Без такой личности не обойтись ни одной фирме.) Это такой неумный, беспамятный стервец, такой самодовольный остолоп (интересно, почему все-таки он без конца мне снится, почему его худое лицо становится властным и чувственным и он так зло непохож на себя); он покупает головоломки, всякие хитроумные «вечные двигатели» и прочие новшества, что продаются в книжном магазине Брентано, и посылает свою секретаршу за мной и другими служащими Фирмы, чтоб нас всем этим изумить (будто, если нам хочется, мы сами не можем такого накупить. В прошлом году во время конференции он однажды вечером всех нас ошеломил; надел красный шерстяной с начесом блейзер. Вид был шикарный. В нынешнем году красные блейзеры наденут и другие).
– Вы только поглядите, – сияя, призывает он, словно сделал неожиданное открытие, которое осчастливит человечество. – Здорово, а? Вы только постойте и поглядите. Если делать вот так, он никогда не остановится. Они все разные.
– И правда здорово, – приходится мне отвечать, и стоять столбом, пока ему не надоест, что я торчу у него в кабинете, и он меня не отошлет.
Терпеть не могу стоять столбом.
Кажется, за всю мою жизнь мне никогда еще не приходилось стоять неподвижно так подолгу. Оглядываясь на прошлое, я чуть не всякий раз вижу себя неподвижным: в том ли, в другом ли воспоминании, стою изваянный в нем, или распростерт ударами кисти некоего художника-иллюстратора, или распластан на стекле под микроскопом в прозрачном синем или лиловом проявителе, или заключен в кадр цветного кинофильма. Даже когда лента движется, я вижу это движение лишь в застывшие мгновенья – в рамке кадра. И однако, даже стоя неподвижно, я, должно быть, все-таки двигался, раз попал с того места, где стоял, туда, где я теперь. Может, не по своей воле попал? У меня целый акр земли в Коннектикуте. Думаю, не по моей воле. Кто меня заставил? Думаю, кое-какая свобода выбора, кое-какое пространство для движения были у меня только в армии. Так по крайней мере мне казалось. Не только казалось. Я был вне семьи, не было у меня ни жены, ни должности, ни родителей, ни детей, и ни до кого мне не было дела. Никакие узы не связывали меня. Ни до кого в целом свете мне не было дела. Я спал с кем ни попадя. В чужой стране ходил к проституткам, и это мне тоже нравилось. Было весело. Нравилось жить не дома (было по крайней мере чем заняться. Если в субботу вечером никуда не шел, так по крайней мере сидел в казарме, а это лучше, чем сидеть субботним вечером одному у себя дома. Однажды в армии мне некуда было деваться в Новый год, и меня это ничуть не огорчило. Теперь по субботам и воскресеньям мы гостим у кого-нибудь, кого я вовсе не хочу видеть, и только и рвусь поскорей уехать. Эти нескончаемые воскресенья рано или поздно разрушат нашу семью. Я поглаживаю свой член. Я и тогда частенько это делал. А тогда я нередко чувствовал себя одиноким и рад был бы найти хоть кого-то, до кого мне было бы дело. Вот был бы у меня приятель, чтоб с ним переписываться, или хорошенькая девушка в тонком шерстяном свитере и в скромной юбчонке в складку, возлюбленная, которую бы я обожал и которая посылала бы мне свои прелестные фотографии. Я бы и сейчас не отказался ни от такого приятеля, ни от такой девушки. Я мечтал стать тем славным пареньком из голливудского фильма, в которого без памяти влюблена славная девчонка, тем молодым человеком, которому девушки пели по радио свои любовные песенки. Не стал я таким); и конечно же, я опять застыну на месте после того, как сделаю гигантский шаг вперед, на должность Энди Кейгла, и укреплюсь на ней. Я выступлю на конференции. Буду заниматься новым важным делом (укрепляться на новой должности), но делать все это буду, застыв на месте. (И когда укреплюсь и уверюсь, что в ближайшем будущем никто не даст мне коленкой под зад, мне станет уже не так интересно и работа моя обернется повседневной скукой. Не будет мне радости от того, что у меня есть, но будет страх это потерять. Вечно стану опасаться: а вдруг начальство узнало про мои крамольные мечты и мысли; стану молча в смятении дрожать при виде закрытых дверей кабинета более высокопоставленного администратора: вдруг оттуда появится кто-то крохотный, как мышь, растрезвонит мои секреты и это будет для меня хуже смерти. Предстану перед всеми голенький.) Все мертвое лежит неподвижно, разве что ветер взъерошит перья, мех или волосы. (Мне теперь кажется, я уже побывал везде, где только мог.) Стоит мне увидеть на шоссе дохлого пса – и меня начинает тошнить, и сердце сжимается от жалости. Он напоминает мне мертвого ребенка. А ведь я в жизни не держал собак. Дети и мертвые собаки вызывают сострадание. И те и другие бессловесны. Больше никто не вызывает этого чувства. На шоссе мне за несколько секунд попадаются один за другим два Дохлых пса, и вот уже кажется, рассудок мне наконец изменяет, я даже не в силах отличить только что увиденное от того, что помню или не хочу видеть. Нередко бывают минуты помрачения – со спины или сбоку я вдруг вижу силуэт человека, которого никогда толком не знал, которого не видел и не вспоминал десятки лет (на миг совсем чужие люди принимают облик ребятишек – моих одноклассников по начальной или средней школе – или тех кто был мне едва знаком по другим моим службам или мимолетно встретился в армии и тут же забылся. Однажды меня исколотил солдат, не знавший, что я офицер). Это всегда люди, с которыми я не был тесно связан и которых вовсе не хотел увидеть вновь. (Никогда мне не чудятся в незнакомцах те, кого я и вправду бы хотел увидеть.) Подлинные и воображаемые события смешиваются у меня в голове, их уже не различить. Подчас я не уверен, то ли сделал что-то, что надо было сделать, то ли только подумал, что надо сделать, и не сделал. Бывает, я дважды отвечаю на одно и то же письмо. Нет у меня никакой системы. На другое вовсе не отвечаю: помню, что хотел ответить тут же, и воображаю, будто уже ответил. Есть много такого, что я подумываю сделать и сказать, хотя сам знаю – лучше не надо. А то, пожалуй, лишусь места или загремлю в тюрьму. Я становлюсь забывчив. Зрение у меня ухудшается: я уже читаю в очках, и каждый год мне требуются новые, более сильные. Я лечу десны, но это лишь ненадолго сохранит мне зубы. Дома, с женой и детьми, я часто повторяюсь (дети не щадят меня и указывают мне на это); скоро стану повторяться со всеми и везде и меня начнут сторониться как болтливого старого дурака. Недавно я узнал, что в Южной Луизиане (во время деловой поездки в Новый Орлеан, оказавшись один в большом чужом городе, я подцепил в баре коренастую шлюху-негритянку и позвал ее к себе в номер. Я рассудил: если она сумеет пройти через вестибюль отеля и проникнуть в мою комнату, я сумею проникнуть в нее. Так одиноко бывает в роскошных городах, где у меня ни души знакомой. А все прочие, уж конечно, веселятся напропалую. Когда на улице дождь, меня грызет тоска. Тоска грызет, когда дождь идет. Не научился я заводить друзей в чужих городах. Если со мной заговорит мужчина, мне кажется – это гомосексуалист, и я норовлю от него отделаться.