Выбрать главу

Главный врач влепил Бронникову нагоняй: тихое отделение в полном составе вышло из-под контроля — и это накануне дружеского визита японских коллег!

Бронников сначала велел за каждый матерок очистительно кормить буянов мылом. Не помогло. Они не дети — ели и продолжали распевать. И мыло кончилось.

Тогда (вчера) он додумался: пообещал им, что заведет в отделение пожарную машину и зальет их из брандспойта воспитательной ледяной водой. Врач из соседнего отделения, Липухин, надел на голову сверкающий детский рыцарский шлем, якобы каску пожарного, ходил по палатам и спрашивал у Бронникова: этот ругается? Эта ругается? Бронников стучал: ругается, да. Липухин отмечал в записной книжке: «Палата номер шесть, больной Корюков — один кубометр воды».

Тут психи притихли. Вижу, излагает Бронников, сбились толпой у телевизора — стульев не хватило, на полу расселись — и молча смотрят полезные для них новости про Грузию.

А новая наша звезда — без голоса, без слуха, визжит безбожно. Но самое смешное — этот «Влад» есть женщина, сорока семи лет, три года прослужила домработницей у заместителя мэра города. Времена меняются!

(«Где-то я это слышал сегодня?» — подумал Крылов.)

Бронников сдержанный, как заслуженный артист республики, принимал привычные похвалы. Ложников, впрочем, без претензий, тоже попробовал рассмешить Смородину. Сын Максим летом на даче съел целиком на спор острый перчик, а потом, вопя, бегал вокруг дома и в итоге засунул голову в бочку с дождевой водой. Ложников был никудышний оратор и рассказывал историю раз в четвертый, по забывчивости.

Маша с Любой вынесли с кухни Чернильницу и трижды обнесли ею стол. Перед балконом сняли с нее крышку, запалив спичку: пых! — и пошел олимпийский аромат.

— Вино виноградное! — сказала Маша.

— Специи специфические! — сказала Люба.

Общество, теснясь в балконных дверях, двинулось на воздух. Крылов с Бронниковым, как Чичиков с Маниловым, застряли живот в живот. Бронников, инстинктивно неучтивый, пропихивался первым. И Крылов, сам того не желая, брякнул ему: — Вы же знали, что я не побегу. — А почему, собственно? Ничего мы не знали, — быстро, зло прошептал Бронников, закатывая глаза, и проскочил на балкон. Крылов физически почувствовал, как укусили его со всех сторон глаза друзей: надоел, мелочный!

Пели «Калитку», «В степи молдаванской», «Песню цыганки». Зоя и Таня, обе — смуглые, фараонистые — сестры Лисициан, задавали тон. Окосевший Неелов раскрыл было чрево, но получил по затылку от Маши и перешел на безвредную декламацию. Крылову не пелось, и не от обиды — от усталости, недовольства собой. Он жалко шевелил губами, подозревал, что это могут истолковать, как протест, но сил не было.

Пили глинтвейн, Чернильница, так сказать, курилась. Перед ними, под ними стелился правильный квадрат ночного двора с цепочкой гаражей, детской площадкой, замершими жидкими деревцами. Его наискось рассекал сноп прожектора с башенного крана по соседству. Жестяной петушок над горкой отбрасывал чудовищную тень, она шевелилась сквозь порхающий снежок, как чуткий динозавр, услышавший непонятное и в тревоге привставший на месте.

А между тем неторопливо, словно по расписанию, гасли окна. Пока они пели «Не бродить, не мять» и «Снился мне сад», в строю осталось несколько кухонь. Ближайшая мерцала больничным, трубочным светом. Морг, — заметил Крылов (…? «Неужели опять невпопад?»).

Сегодня закончили петь заметно раньше, чем обычно, — холодно, сказала хозяйка Маша.

Неелов и Строев пошли курить на кухню, Крылов за ними. Они закурили, и как-то закономерно товарищи заговорили помимо него. Как бы не замечая его толком, на всякий случай?

— Ох, — сказал Крылов, улучив паузу, — да не злюсь я, на самом деле. — О чем ты, конечно, — ответил Неелов, и больше они ни полслова. А он надеялся хотя бы на бесхребетную отзывчивость Неелова. Но тот, пьяный-пьяный, тем старательней рулил в сторону.

Ночевать Крыловы не решились. Люба, опасаясь непонятно чего, сказала с досадой, что у нее болит голова, и друзья ей, не вдаваясь в подробности, «поверили». Ложников дал Крылову свою лыжную шапочку, полосатую, с рыжим помпоном. Крылов натянул эту теплую, двойную гадость на уши и оглох, снова испытывая беззащитность.