И конечно, как и следовало ожидать, мне пришлось у своих учеников подучиться. Один аспирант, ныне уже канадский профессор и заметный литературовед, как-то чересчур внимательно начал интересоваться поэтом Николаем Берендгофом (а в моей библиотеке случайно оказалось несколько толком мною не прочитанных сборников этого не самого знаменитого – хотя и автора «Эх, хорошо в стране советской жить…» – поэта), и я было стал уже разворачивать молодого человека, жалея уходящее время его юности, на более крупные явления русской поэзии, – но перечитал книжки Берендгофа и понял, что прав не я. Сам же учил их о всеотзывчивости Мандельштама, сам же приводил как пример, что вздорное четверостишие его, с которым он ходил по «Бродячей собаке», —
это подражание обсмеянному столицей и благосклонно отмеченному Мандельштамом в газетной рецензии поэту Павлу Кокорину, крестьянину, служившему в швейцарах на Серпуховской улице:
И теперь понял, что литературная территория, стоящая за фразой Мандельштама «Я учусь у всех, даже у Бенедикта Лившица», может быть еще расширена. Стихотворение Берендгофа «Улица и кино» —
по-видимому, отразилось в стихах о похоронах Андрея Белого:
На вечере памяти Мандельштама на мехмате МГУ в мае 1965 года Арсений Тарковский говорил о виновнике торжества: «Очень не любил стихов, похожих на него, любил, например, стихи Берендгофа». «Чепуха», – сказала на это с места Н.Я.Мандельштам. Но именно такой чепухой и должны заниматься комментаторы. А сопоставлять Мандельштама с Пушкиным, Данте, Шекспиром найдутся любители и без нас. Когда словарь «Русские писатели» только задумывался, его вдохновитель Константин Черный умолял сотрудников разыскивать как можно больше писателей начала XX века как можно помельче и решил, что за трудоемкие источниковедческие разыскания о микроскопических фигурах, за время, отрываемое от зарабатывания денег на жизнь своих семей (а в «Словаре» платили сущие гроши!) для воссоздания биографий никем не читаемых персонажей, коллектив может наградить себя «лишним, добавочным» русским писателем. Он предстанет в самом финале многотомного словаря, предел малозаметности в литературном процессе, ноль, вернее, минус единица. Размещаясь на излете русского алфавита, для надежности ему хорошо б произойти на свет каким-нибудь Яяцковым, но фонетического правдоподобия ради пришлось ограничиться Ящуком. Это имя вместе с Костиным замыслом я вручил Михаилу Леоновичу Гаспарову, который с охотой приступил к монтажу гомункулуса.
В гаспаровской антологии русского стиха начала XX века явился «Ящук Т.А. (даты и обстоятельства жизни почти неизвестны) – поэт, начавший (ок. 1903–1904) подражаниями Л. Мею и К. Случевскому, затем подпавший под сильное влияние В. Брюсова и предвосхитивший многие веяния постсимволистской поэтики, будучи при этом никак лично не связан с ее носителями. Печатался преимущественно в эфемерных литературных изданиях (Киев, Одесса, Нижний Новгород, Саратов), вызывая незаслуженные насмешки провинциальной критики». Такая справка прямо-таки молила обратить на себя внимание. И обратила. Безвременно ушедший Максим Шапир, которому на роду было написано стать центральной фигурой в русской филологии текущего века, печатно заподозрил мистификацию. Гаспаров отвечал вяло и уклончиво, сославшись на то, что фактические (!) сведения о Тимофее Авксентьевиче получил от меня, а я теперь каждый год, когда вокруг (как пел Вертинский в «Палестинском танго») «расцветает миндаль», неминуемо вспоминаю ящуковскую ритурнель: «И мне предстанет в запахе миндальном / Внезапно воплотившаяся тень, / И я возьму / Ее за пальцы, тонкие, как стебли, / И с ней войду в чуть дышащую тьму. / Там красок нет, / Там я – как тень, но тень меня реальней, / Там нет меня, но лишь миндальный цвет».