Выбрать главу

С Аляски все еще капало. Я вдруг почувствовала, как устала. Как будто вышла не из ванной, а вернулась из дневного похода с очень тяжелой ношей.

Я размышляла, как мне уговорить отца остаться.

— Но ведь здесь так хорошо, — сказала я наконец. — Мы живем в великолепной симфонии из зеленого, синего и золотого.

Так говорил иногда оптик. Мы жили в живописной местности, райской, чудесной, так было написано размашистым шрифтом на почтовых открытках, которые лежали у лавочника на прилавке. Но вряд ли кто в деревне это замечал, мы перешагивали и перепрыгивали через всю эту красоту, мы оставляли ее справа и слева, но первыми бы начали жаловаться, если бы однажды эта красота куда-то исчезла. Единственным, кого иногда мучила совесть за пренебрежение красотой, был оптик. Он тогда вдруг останавливался — например, на ульхеке — и обнимал меня и Мартина за плечи.

— Вы только посмотрите, как тут невероятно красиво, — говорил он, широким жестом обводя ели, налитые колосья, обильное небо над всем этим, — великолепная симфония из зеленого, синего и золотого.

Мы смотрели на само собой разумеющиеся ели, в само собой разумеющееся небо и хотели идти дальше.

— Насладитесь же моментом, — говорил оптик, и мы смотрели на него, как мы смотрели на Эльсбет, когда она говорила: сходите же, проведайте скорбную Марлиз.

— Это верно, — сказал отец. — Но я же вернусь.

— И когда? — спросила я.

Сельма посмотрела на меня, села рядом со мной на кухонную лавку и взяла меня за руку. Я прислонилась к ее плечу, мы просто останемся с Сельмой здесь сидеть, подумала я, и будем вместе гнить.

— А если немного точнее? — спросила она. — Эти ноги растут из дерьма доктора Машке?

Отец поднял голову и пробормотал:

— Зачем же так пренебрежительно? — И по нему было видно, что он не подготовился к нашим вопросам, понадеявшись, что мы скажем: «Ну и ладно, собирайся, не пропадай, счастливого пути».

— А что говорит Астрид? — спросила Сельма. — И что будет с Аляской? Она еще даже не успела показать себя в качестве эвакуированной боли.

— О Господи, — огорчился отец, — я же сказал только, что пока раздумываю над этим.

Это была неправда, отец давно решился, но сейчас, у Сельмы за столом, он знал об этом так же мало, как мы с Сельмой, и мы тоже не знали, что Аляска теперь станет собакой Сельмы, потому что отец не может взять ее с собой в мир, ведь Аляска, по словам отца, не создана для приключений.

Мы с Сельмой сидели напротив отца на кухонной лавке и думали об одном и том же: о кабинете доктора Машке в райцентре, каким этот кабинет описал нам отец. Он был весь увешан постерами, на которых были те же ландшафты, что и на открытках перед магазином подарочных идей, то есть море, горы, холмистые дали, только больше и без изречений, потому что изречения там исходили непосредственно от доктора Машке. И еще на стене у доктора Машке висели предметы. Пока доктор Машке искал закапсулированную боль в том, что ему рассказывал мой отец, пациент смотрел на африканскую маску, на приколоченного к стене Будду, на украшенную блестками шаль, на походную фляжку из кожи, на кривую саблю.

А фирменным знаком доктора Машке, по словам отца, была черная кожаная куртка, которую он никогда не снимал во время сеанса. Кожаная куртка поскрипывала, когда доктор Машке подавался вперед в своем кресле или откидывался назад.

Теперь, за кухонным столом, мы с Сельмой были уверены, что это, собственно, доктор Машке хотел все бросить, кроме своей куртки, что это он сам хотел пуститься в мир, а ради удобства просто привил это желание моему отцу посредством каких-нибудь изречений, это он посылал отца наружу, в скрипучий мир, из-за которого мы все окажемся брошенными и должны будем гнить. И значит, это все затеял доктор Машке, с самого начала.

— И когда ты вернешься? — спросила я еще раз.

По улице мимо кухонного окна Сельмы протанцевал Фридхельм, громко распевая, что даже крохотный солнечный луч проникает ему глубоко в сердце.

— А теперь довольно об этом, — сказал отец и встал.

Он вышел из дома, подхватил Фридхельма и поехал с ним в свой лечебный кабинет. Для всякого душевного состояния — и против него тоже — у отца было подходящее средство, и он поставил Фридхельму еще один укол, от которого клонит ко сну, так неотвратимо клонит, что Фридхельм заснул прямо на кушетке и проснулся только к следующему полудню, ничего не помня, в мир, где всем долгое время было не до сна, кроме меня, впавшей в болезненный, многодневный сон.

Мы с Сельмой остались сидеть на кухне.

— Я сейчас к тебе вернусь, — сказала она и погладила меня по плечу, — я на минутку.